Воспитательный ломбард

Здание Воспитательного дома (Солянка, 12) построено в 1870 году по проекту архитекторов К. Бланка и М. Казакова.
Сейчас практически ушла культура сдавать вещи под залог. Если человеку нужны деньги, и у него при этом что-то есть такое, без чего запросто можно обойтись, он скорее продаст это что-то, чем в ломбард понесет. Во-первых, так не слишком хлопотно, а во-вторых, так щемяще. А то - вроде бы вещь еще твоя, но в то же время уже и не твоя, тебе ее надо как бы опять покупать.
В прошлом веке все было гораздо проще. Закладывание своих (да и чужих) фамильных ценностей было вполне привычным делом, ломбардов по Москве хватало. Самым же популярным ломбардом был Воспитательный дом или же Опекунский совет, созданный собственно для управления Воспитательным домом.
Собственно, создавался он отнюдь не как ломбард. В 1763 году Екатерина Великая подписала манифест об учреждении в Москве нового благотворительного учреждения. Открытию предшествовал особый манифест императрицы: "Божию милостью мы Екатерина Вторая, императрица и самодержица Всероссийская и прочая, и прочая, и прочая объявляем всем и каждому. Призрение бедным и попечение о умножении полезных обществу жителей, суть две верховные должности и добродетели каждого боголюбивого Владетеля. Мы, питая их всегда в нашем сердце, восхотели конфирмовать ныне представленный Нам генерал-поручиком Бецким проект с планом о построении и учреждении общим подаянием в Москве, как древней столице империи Нашей, Воспитательного дома для приносных детей с особым гошпиталем сирым и неимущим родильницам".
Сам же дом носил название "сиропитательного".
Одним из главных правил почиталась анонимность: "Принимать в оный детей, кои либо тайно рождены, либо от убоги и неимущих родителей произошли, и через то избавить их от безвременной погибели; воспитать сих детей в пользу государства; принимать бедных женщин, коим приходит время родить, чтобы они в том доме освобождались от бремени".
Делалось это для того, чтоб женщины, боясь огласки, не стремились как-нибудь избавиться от плода или от уже рожденного ребенка. Чтобы все происходило в соответствии с известной поговоркой: "баба-родиха родила, да тихо".
Общество приняло новшество неоднозначно. Одна из современниц, Е. Янькова вспоминала: "Воспитательный дом достраивали и доделывали на моей памяти, в то время, как я была еще ребенком. На его построение пошел материал, приготовленный для загородного дворца Петра II где-то в окрестностях Москвы, в имении, бывшем прежде за князем Меншиковым и отобранном потом в казну. Много было разных суждений насчет Воспитательного дома: кто осуждал, а кто и одобрял, и последних было более. Одни говорили, что не следует делать приюта для незаконных детей, что это значит покрывать беззаконие и покровительствовать разврату, а другие смотрели на это иначе и превозносили милосердие императрицы, что она давала приют для воспитания несчастных младенцев, невиновных в грехе родителей, которые, устыдившись своего увлечения, чтобы скрыть свой позор, может статься, прибегли бы к преступлению и лишили бы жизни невинных младенцев, не имея возможности ни устроить их, ни утаить их, ни воспитать. И в самом деле, до учреждения Воспитательного дома такие ужасные несчастные случаи повторялись очень нередко. Потому хваливших императрицу было более, чем осуждавших".

* * *
Гораздо хуже дело обстояло с финансированием сего благотворительного начинания. У казны хватило денег только на постройку здания. На содержание их не было категорически. Так что, сразу же следом за манифестом появилось и воззвание к более-менее имущим россиянам: "Чтоб оному (дому - АМ.) содержану быть от единого щедрого подаяния тех, которые Бога и ближнего по евангельской заповеди любят и о благосостоянии отечества всеусердно пекутся".
С подаяниями, разумеется, было то густо, то пусто. И в качестве статьи дохода ему разрешено было открыть ломбард. Но именно своей ломбардной частью это благотворительное учреждение было более всего известно москвичам.
"Весьма бы ты одолжил, если б выкупил ты мою табакерку - и всего она заложена в 300 рублей, - в Воспит. Доме, она мне здесь очень нужна будет, - писал Одоевский из Новгорода Соболевскому.
"Отец позволил Пушкину заложить в Опекунском Совете Нижегородскую деревню. Из полученных денег (до 40 тыс.) он заплатил долги свои и, живучи около трех месяцев в Москве до того истратился, что пришлось ему заложить у еврея Веера женины бриллианты, которые потом и не были выкуплены," - сообщал П. Бартенев со слов П. Нащокина.
Впрочем, судьба этих денег была предрешена изначально. Пушкин писало приятелю Плетневу о сорока, а если быть точнее, о тридцати восьми тысячах: " Через несколько дней я женюсь: и представляю тебе хозяйственный отчет: заложил я моих 200 душ, взял 38 000 - и вот им распределение: 11 000 теще, которая непременно хотела, чтобы дочь ее была с приданным - пиши пропало. 10 000 Нащокину, для выручки его из плохих обстоятельств: деньги верные. Остается 17 000 на обзаведение и житие годичное. В июне буду у вас и начну жить en bourgeois, а здесь с тетками справиться невозможно - требования глупые и смешные - а делать нечего.
Теперь понимаешь ли, что значит приданое и отчего я сердился? Взять жену без состояния - я в состоянии, но входить в долги для ее тряпок - я не в состоянии. Но я упрям и должен был настоять по крайней мере на свадьбе. Делать нечего: придется печатать мои повести. Перешлю тебе на второй неделе, а к святой и тиснем".
Александр Сергеевич рассчитывал и на так называемые "добавочные деньги". Писал Нащокину доверенность: "Верующие письма объявил из дворян титулярный Советник Александр Сергеев сын Пушкин, в коем значит: в 1-м: Милостивый государь Павел Воинович! Желаю я занять в Московском Опекунском Совете вместо копии со свидетельства надбавочные деньги по 50 р. на душу, под имение, состоящее Нижегородской губернии, посему и прошу вас, милостивый государь, подать в означенный Совет от имени моего за вашим, вместо меня, рукоприкладством о займе добавочных денег объявление, и когда Советом назначены будут деньги в выдачу, оные принять, и в приеме их, где следует вместо меня, расписаться, в чем я вам верю, и что вы согласно правилам Опекунского Совета учините, впредь спорить и прекословить не буду".
Увы, опекунский совет "добавочных денег" не дал. Дело закономерным образом дошло до "жениных бриллиантов".
А писатель Салтыков-Щедрин рассказывал про своего дедушку, купца: "Больше десяти лет сидит сиднем дедушка с своем домике, никуда не выезжает и не выходит. Только два раза в год ему закладывают дрожки, и он отправляется в Опекунский совет за получением процентов. Нельзя сказать, что причина этой неподвижности лежит в болезни, но он обрюзг, отвык от людей и обленился".
Москвичи закладывали в этом благотворительном учреждении что только можно, клали туда деньги под проценты, а иногда, на радостях и жертвовали (чаще, правда, завещали) крупные денежные суммы. В частности, когда вельможа Безбородко подарил актрисе Сандуновой сундук с бриллиантами, часть их пошло на строительство роскошнейших бань - "Сандуновских", а часть пожертвована Воспитательному дому.
Туда постоянно поступали подкидыши, кроме того, среди "воспитанниц" нередко попадались и семидесятилетние старушки, тоже нуждавшиеся в помощи. Действовал особенный, секретный родильный госпиталь для "сирых и неимущих родительниц". То есть для тех, кто из-за бедности заранее отказывался от своих детей. При этом безусловно соблюдалась анонимность, в палату к роженице кроме повивальной бабки никто не мог войти, а при желании несчастные мамаши могли рожать и в маске - чтобы уж точно никто не узнал.
Разумеется, случались злоупотребления и всяческого рода спекуляции. Об одном из них повествовала газета "Московский листок" в 1899 году: "Вечером 6 октября, городовой, стоя у Рогожской заставы, увидал, как какая-то женщина положила узелок на тротуар у городской кордегардии и намеревалась скрыться; городовой неизвестную задержал. Оказалось, что она подкинула младенца мужского пола, нескольких дней от рождения. Задержанная назвалась мещанкою Б-кой, 72 лет. Б-кая была отправлена в участок. Тут она объяснила, что ребенок этот привезен из Владимира, для того, чтобы поместить его в Воспитательный дом, на что мать этого ребенка, крестьянка Смирнова дала Б-кой 25 рублей, заплатила за дорогу и "комиссию". Б-кая в подкинутии ребенка созналась. Удалось выяснить, что Б-кая выбрала себе особого рода профессию: она специально занималась подкидыванием детей, чем и жила в продолжении долгого времени, привозя детей, большею частию, из провинции".
Заметка была озаглавлена "Возмутительная профессия". С чем, по большому счету, можно согласиться.
А литератор М. Дмитриев описывал и вовсе детективную историю: "В Москве жил отставной маиор Николай Александрович Норов, человек за пятьдесят лет от роду, имевший хорошее состояние, но запутавшийся в долгах и казенных, и частных, так что его имения едва ли достаточно было на уплату. Сговорившись с одним искусником, Герцем, он сумел познакомиться с стариком князем Гагариным, богачом и скрягой, который боялся родных, как наследников, всех подозревал, ни к кому не имел доверенности и жил в своем большом доме в совершенном отчуждении от всех, кроме этого Герца, который был его фактотум. К этому-то подозрительному скряге сумел Норов войти в доверенность.
Однажды, приехав к нему, он сказал, что был в Опекунском совете, где страшная давка народу, потому что все берут свои капиталы. - "Отчего же это?" - спросил старик. - "Да все от этого указа! - отвечал Норов. - Велено платить вкладчикам только по два процента. Потому все и берут свои деньги назад, а у Воспитательного дома скоро и сумм не достанет! Как бы не быть всем банкрутами!" - Старик испугался, потому что у него там лежала большая сумма денег. - А этого указа не было: все это была выдумка Норова. Князь Гагарин спросил, однако, Герца, и тот подтвердил то же.
Сам он не выезжал из дому; знакомых было мало, почти никого, а к Норову он имел уже большую доверенность. Ему поручил он взять оттуда, помнится, 270 тысяч и выдал, с надлежащею подписью, билеты. Опекунский совет был, однако, так осторожен, что послал своего чиновника спросить князя Гагарина, точно ли он дал это поручение Норову. Он подтвердил, и деньги были выданы. Но денег Норов не привозил ему".
Однако, в основном все было более-менее пристойно. Действовала школа повивальных бабок (правда, "бабками" в то время называли вполне молодых женщин-акушерок), принадлежало Воспитательному дому и немало фабрик, на которые устраивались возмужавшие воспитанники.
Но москвичей, "пока их жареный петух не клюнет" все это, конечно, не интересовало. И замкнутость внутренней жизни Воспитательного дома, как водится, оборачивалась против самих призреваемых. При том обычным воровством пожертвованных денег дело, к сожалению, не ограничивалось. В частности, один мемуарист писал о неком Д. Р. Вострякове, ктиторе Дома: "кончающим курс барышням-сиротам устраивал в своем доме обеды, после вез неопытных девочек кататься за город, это кончалось в загородных ресторанах, а потом некоторые из них попадали на дорожку кокоток".
Впрочем, и подобные истории не волновали горожан, сдающих под залог сережки собственной супруги.

* * *
И все таки основным профилем этого учреждения было воспитание и обучение. При этом последнее было поставлено, как говориться, на твердую ногу. Один из преподавателей, А. Д. Галахов вспоминал: "Благодаря нововыработанному плану преподавания, а равно и другим распоряжениям инспектора, в особенности выбора учителей… воспитанницы получали очень хорошее образование и выходили с солидной подготовкой для собственной педагогической деятельности. Для этой подготовки… устроены были два специальные класса, в которые, по окончании общего курса, поступали лучшие ученицы, желавшие посвятить себя делу воспитания и образования и потому называвшиеся кандидатками. В первом кандидатском классе (теоретическом) они проходили некоторые дополнительные предметы, преимущественно педагогику, а во втором (практическом) практиковались в обучении воспитанниц низших классов. По знанию немецкого языка воспитанницы… даже брали верх над воспитанницами Александринского сиротского. Это происходило оттого, что на немецком языке преподавались некоторые предметы (например, педагогика) и что сама начальница и классные дамы преимущественно говорили с ученицами по-немецки. Кандидатки свободно владели этим языком и в разговоре, и в письменном изложении. Обучение математики велось также весьма основательно: адъюнкту Н. В. Кацаурову, помощнику инспектора, поручено было преподавание не только алгебры и геометрии, но и тригонометрии. Наконец, уроки русской словесности приняли нормальное направление и потому принесли большую пользу, тогда как прежде они страдали схоластицизмом, отсутствием живой связи между теорией и образцами, да и самая теория ограничивалась скудными правилами риторики, рецептами для разных родов сочинений. Особенно успешно пошло дело с того времени, как мы с П. Н. Кудрявцевым, тоже преподававшим русскую словесность в нескольких классах до поездки своей за границу, устроили особый класс чтения, которое воспитанницы считали приятнейшим уроком, лучшею для себя наградой. На этих чтениях мы познакомили их с капитальными произведениями нашей литературы, известными им до того по одним названиям да по именам авторов. Они узнали Жуковского, Пушкина, Гоголя, Лермонтова. Это развивало их эстетический вкус, приучало чувствовать и оценивать достоинства поэтических произведений. Сверхкомплектные, бесплатные занятия наши оплачивались с лихвою видимым удовольствием слушательниц и столько же видимым добрым результатом, а также благодарностью инспектора и начальницы, в квартире которой проходили чтения и которая нашу услугу в пользу институток ценила как личное себе одолжение".
Особенно занятно здесь даже не то, что в Воспитательном образование было поставлено как следует, а то, что имело место быть своего рода состязание именно среди сиротских учреждений.
Кстати, тот же господин Галахов оставил любопытнейшее описание высшего менеджмента Воспитательного дома: "Главная надзирательница Л. А. Цеймерн была замечательная женщина… Она обладала таким чувством долга и такою силой воли, какие редко встретишь в нашем брате, мужчине. Эти дорогие качества и были ей нужны ввиду отношений, существовавших между нею и главным надзирателем, И. А. Штриком. По номинальности звания обе личности стояли на одной доске, но по объему и значению власти одноименные звания не равнялись: главная надзирательница заведовала только воспитательной частью, а главный надзиратель управлял всем Воспитательным домом… Он мог вмешиваться, и действительно вмешивался, в распоряжения директрисы, касавшиеся непосредственно ее круга действий, мешал тому или портил то, что, по ее убеждению, было необходимым и полезным. Отсюда возникали между ними частые несогласия. Так как на директрисе лежала прямая ответственность за все, что относилось к воспитанию вверенных ей девиц, то она справедливо хотела формальное право главного надзирателя устранить de facto. И она достигла своей цели, благодаря твердой настойчивости и умному самообладанию. Особенно раздражался Штрик в тех случаях, когда Воспитательный дом посещали высокопоставленные особы. Он, разумеется, водил их по разным частям своего управления, но при входе в институт г-жа Цеймерн тотчас заступала ему дорогу и брала на себя труд давать отчет в своих действиях по воспитанию и учению девиц, отвечать на вопросы, объяснять все принадлежащее к ее кругу распоряжений. Главный надзиратель терял при этом первую роль: он уже не предшествовал гостям, не фигурировал с ними рядом, а шел позади их, даже позади той, которая, строго говоря, была подчиненным ему лицом, но которая из этого официального подчинения умела упразднить то, что не согласовалось с ее прямою обязанностью. Отсюда гнев, отсюда и неприятности. Последние или равнодушно переносились ею как победительницею на главном пункте, или обращались ей же в честь. Она знала, что у кого больше власти, тот всегда найдет средство так или иначе нанести оскорбление менее властному, но она от этого не падала духом".
Вот такие там разыгрывались страсти и интриги.
А так называемые человеческие качества госпожи Цеймерн были на высоте: "Воспитанницы… проводили летнюю вакацию на так называемом Загородном дворе (верстах в двух от Дорогомиловской заставы). Правление Воспитательного дома, из экономии, присылало только один экипаж главной надзирательнице: она отказывалась от него и, несмотря на свои годы, шла весь долгий путь пешком, отказывалась, потому что знала, что маловозрастным воспитанницам низших классов нужна такая же льгота, как и ей, пожилой женщине. Другой пример: ежегодный выпуск окончивших курс учения сопровождался обыкновенно обедом, на котором присутствовали многие почетные особы, и духовные, и светские. Дело эконома, разумеется, экономить, то есть пригласить поменьше лиц на трапезу, что, впрочем, им делалось не без воли ближайшего его начальника. Когда он являлся с приглашением к Л. А. Цеймерн, первым ее вопросом было: "А будут ли приборы для классных дам?" В случае отрицательного ответа она благодарила за оказанную ей любезность, но не принимала ее. "Классные дамы, - говорила она, - мои помощницы: деля со мною труды, они должны разделять и праздники; нет им места за столом - не нужно его и мне". Так как отсутствие на праздничном обеде такого лица, как директриса, было бы равнозначно публичному скандалу, то, разумеется, она одерживала верх, а представитель экономии сдавался. Некоторые находили один недостаток в образе действий главной надзирательницы, именно деспотичность и часто сопровождаемый ее иезуитизм: она требовала беспрекословного исполнения своих распоряжений от классных дам и других подведомственных ей лиц, хотела все знать и ведать, рекомендовала кандидаток не на те места, каких просили их родители ради более возможного и более удобного свидания с детьми, а на другие, совершенно вопреки их просьбам, одним словом - считала себя как бы вторым Провидением, обязанным пещись о воспитанницах даже и после того, как они вышли из-под ее начала. Может статься, в этом обвинении есть правда, но надобно иметь в виду и облегчающие обстоятельства. Во-первых, кто убежден в доброкачественности своих мер, тот почти всегда больше или меньше склонен к диктатуре, как простейшему средству достигнуть желанного результата мер. Во-вторых, надобно было знать родителей (а г-жа Цеймерн знала многих, и очень коротко), прибегавших с просьбами: они, конечно, любили своих детей, но эта любовь не мешала им часто ввязываться в отношения их детей к тем лицам, у которых последние получали места, и своим вмешательством быть причиною неприятностей и даже отказа. Испорченное дело приходилось поправлять той же г-же Цеймерн, которая вела постоянную переписку со своими бывшими воспитанницами, давала им советы, исполняла их поручения. Гувернантка, оставившая место по своей воле или по другим причинам, находила в ее квартире временный приют до приискания нового места. Много ли таких, которые согласились бы добровольно брать на себя подобные заботы и хлопоты? Не говорю уже о кандидатках, живших в Москве: при первом известии об их болезни или посетившей их нужде, она немедленно спешила к ним с помощью и утешением, как бы исполняя долг ближайшего родного человека".
Этакая пусть строгая, зато заботливая и самоотверженная мама (или бабушка) - да что же в том плохого?

* * *
Учителя, по большей части, жили здесь же, на казенных, дармовых квартирах. А значит, в стенах Воспитательного дома проходила вся их жизнь. Надзиратель мужского отделения Яков Иванович Визард, к примеру, любил на досуге приглашать к себе для лучшего взаимопонимания молодых учителей. Особенно любил такие приглашения Аполлон Александрович Григорьев - известный поэт, преподававший на Солянке скучное законоведение.
Дочка Визарда писала в мемуарах: "Из всей массы заходивших учителей один только Григорьев "пришелся нам ко двору" (выражение Апол. Александровича), стал настоящим знакомым… был очень приятным собеседником: умный, подвижный, живой, обладал большим запасом разнообразных знаний. Была у него довольно большая библиотека. Под предлогом снабжать нас с сестрой Леонидой книгами стал очень часто заходить".
В "сестру Леониду" поэт был влюблен, что и не удивительно. Та же меуаристка писала: "Старшая сестра Леонида была замечательно изящна, хорошенькая, очень умна, талантлива, превосходная музыкантша… Прекрасные, густейшие, даже с синеватым отливом, как у цыганки, волосы и голубые большие прекрасные глаза".
Именно ей Аполлон Григорьев посвятил свою "Цыганскую венгерку":

Две гитары, зазвенев,
Жалобно заныли...
С детства памятный напев,
Старый друг мой - ты ли?

Как тебя мне не узнать?
На тебе лежит печать
Буйного похмелья,
Горького веселья!

Это ты, загул лихой,
Ты - слиянье грусти злой
С сладострастьем баядерки -
Ты, мотив венгерки!

Квинты резко дребезжат,
Сыплют дробью звуки...
Звуки ноют и визжат,
Словно стоны муки.

Что за горе? Плюнь, да пей!
Ты завей его, завей
Веревочкой горе!
Топи тоску в море!

Вот проходка по баскам
С удалью небрежной,
А за нею - звон и гам
Буйный и мятежный.

Перебор... и квинта вновь
Ноет-завывает;
Приливает к сердцу кровь,
Голова пылает.

Чибиряк, чибиряк, чибиряшечка,
С голубыми ты глазами, моя душечка!..

Шумно скачут сверху вниз
Звуки врассыпную,
Зазвенели, заплелись
В пляску круговую.

Словно табор целый здесь,
С визгом, свистом, криком
Заходил с восторгом весь
В упоеньи диком.

Звуки шепотом журчат
Сладострастной речи...
Обнаженные дрожат
Груди, руки, плечи.

Звуки все напоены
Негою лобзаний.
Звуки воплями полны
Страстных содроганий...

Басан, басан, басана,
Басаната, басаната,
Ты другому отдана
Без возврата, без возврата...

Что за дело? ты моя!
Разве любит он, как я?
Нет - уж это дудки!
Доля злая ты моя,
Глупы эти шутки!
Нам с тобой, моя душа,
Жизнью жить одною,
Жизнь вдвоем так хороша,
Порознь - горе злое!
Эх ты, жизнь, моя жизнь...
К сердцу сердцем прижмись!
На тебе греха не будет,
А меня пусть люди судят,
Меня бог простит...

Что же ноешь ты, мое
Ретиво сердечко?
Я увидел у нее
На руке колечко!..
Басан, басан, басана,
Басаната, басаната!
Ты другому отдана
Без возврата, без возврата!"

Юная обольстительница не то, чтоб была другому отдана (ей на момент знакомства было-то всего пятнадцать лет, чибиряк, чибиряк, чибиряшечка), а просто, пользуясь всеобщим поклонением, даже не думала о чувствах Аполлона-стихотворца. Кто только не признавался ей в любви! Затесался в ту компанию поклонников даже будущий великий физиолог И. М. Сеченов, впоследствии писавшей в мемуарах: "с памятью о ее милом девическом облике связаны все мои воспоминания о хороших минутах студенчества".
В конце концов избранница досталась ничем особенно не примечательному, но богатому пензенскому помещику Владыкину. Тогда-то Аполлон Григорьев обнародовал свою "венгерку", тем самым как бы завершив историю своих взаимоотношений с душечкой с голубыми глазами, басан, басана, басаната.

* * *
Здесь же на квартире одного преподавателя произошла одна из встреч москвичей с Гоголем, тогда уже входившем в славу, а потому и представлявшем интерес для жителей Первопрестольной. Один из преподавателей записывал: "Обедом не торопились, зная обычай Гоголя запаздывать, но потом, потеряв надежду на его прибытие, сели за стол. При втором блюде явился Гоголь, видимо смущенный, что заставил себя долго ждать. Он сидел серьезный и сдержанный, как будто дичился, встретив две-три незнакомые личности. Но когда зашла речь о повести Основьяненки (Квитки) "Пан Халявский", напечатанной в "Отечественных записках", тогда и он скромно вставил свое суждение. Соглашаясь с замечанием, что в главном лице (Халявском) есть преувеличения, доходящие до карикатуры, он старался, однако ж, умалить этот недостаток. Может быть, я ошибаюсь, но мне казалось, что он в невыгодном отзыве о Квитке видел как бы косвенную похвалу себе, намерение возвеличить его собственный талант. Вообще он говорил очень умно и держал себя отлично, не в пример другим случаям".
Вторая встреча устроилась в том же доме. Хозяин (Армфельд) играл в карты с С. Т. Аксаковым, а Гоголь, обедавший с ними, спал на кровати. Проснувшись, он вышел из-под полога, и я был представлен ему, как искренний поклонник его таланта, знакомивший институток с его сочинениями, которые читались мною по вечерам в квартире начальницы, разумеется, с исключением некоторых мест, не подлежащих ведению девиц. Гоголь, бывший в хорошем расположении духа, протянул мне руку и сказал, смеясь: "Не слушайтесь вашего инспектора, читайте все сплошь и рядом, не пропускайте ничего". - "Как это можно? - возразил Армфельд. - Всему есть вес и мера". - "Да не все ли равно? Ведь дивчата прочтут же тайком, втихомолку"".
Иными словами, Воспитательный дом был активнейшим центром российской культуры.

* * *
А еще в начале прошлого столетия в городе славился швейцар из Воспитательного дома. Очень уж хорошо он рожу заговаривал.
Но это, по большому счету, к делу не относится.

* * *
Под стенами же Воспитательного дома, на берегу реки Москвы всего одну неделю в год действовал своеобразнейший Великопостный рынок. И. Белоусов так его описывал: "По левому берегу Москвы-реки, между Москворецким и Устьинским мостом стояли возы, главным образом с грибами - сухими, солеными и отварными и разными овощами - редькой, репой, морковью, луком, кочанной капустой.
В середине базара, около… Воспитательного дома, в палатках торговали медом, изюмом, постным сахаром, яблочной пастилой. Тут же была торговля галантереей и палатки с ситцами, платками, а дальше к Устьинскому мосту целые горы глиняной и деревянной посуды.
Торговцы баранками, выпеченными в провинции, над своими возами укрепляли на длинном шесте, вместо вывесок, огромную, в несколько фунтов баранку. У этих торговцев и в продаже имелись такие крупные баранки, что покупатели надевали их через голову на плечи и так разгуливали по базару.
В первые дни на этом базаре можно было встретить самую разнообразную публику: артистов и артисток московских театров, - они в это время были свободны, так как никакие спектакли на русском языке Великим постом не разрешались, кроме итальянцев, которые играли в Большом театре.
Впоследствии спектакли были разрешены, кроме первой, четвертой и последней недели поста.
Гуляли по базару студенты университета, тогда носившие форму синих вицмундиров с золотыми пуговицами, гимназисты, гимназистки и прочая "чистая" публика, но преобладали замоскворецкие купчихи со своими дочками, приживалками, прислугой, они приезжали на своих лошадях за покупкой великопостных продуктов. Около открытых бочонков с солеными и отварными грибами толпился народ, пробовали красные боровые рыжики, белые отварные и синеватые грузди…
В чистый понедельник "на льду", - так в просторечии назывался этот грибной базар, - можно было встретить опохмелившихся мастеровых: в этот день они не работали и тоже шатались по базару, пробовали грибы и мед, выковыривая его из бочонков пальцами, но ничего не покупали, потому что деньги все были прожиты на масленице, и только какой-нибудь мастеровой, у которого сохранился кое-какой остаток, покупал большую баранку, надевал ее на плечи и гулял с ней по базару, а потом шел в трактир и пил с этой баранкой чай.
Чай в то время подавали с постным сахаром, с медом или кувшинным изюмом, и даже по желанию с миндальным молоком".
Тот же Белоусов приводил и характерный на том рынке разговор:
- Здравствуйте, Маланья Ивановна, с чистым понедельником вас!
- И вас также, Марья Сидоровна, а вы уже и грибков накупили.
- Накупила, матушка, накупила. Грибки-то нынче кусаются.
- Все дорожает. Почем покупали-то?
- Да вот пробель по сорок копеек платила, а белые лопаснинские по шесть гривен заламывают. Желтяков для прислуги взяла по тридцать копеек, ничего грибки-то, сухие.
- А соленых не покупали еще?
- За солеными завтра приеду, - а приторговывалась, - белые отварные по пятнадцать копеек, грузди по той же цени, а рыжики по гривеннику - хорошие, мелкие, по пуговке. Сам у меня очень грузди-то обожает, с лучком да с маслицем - куда как хорошо, после бани любит он закусить груздочками-то…
- Да разве вы, Марья Сидоровна, с маслом едите на этой неделе!
- Что вы, что вы, Маланья Ивановна! За кого же вы это нас принимаете-то? На первой и последней отродясь масла не употребляем. Рыбу весь пост не едим, только в Благовещение разрешаем себе рыбки покушать, да в Вербное икоркой балуемся…
- Ну, до свиданья, Марья Сидоровна! Дай вам Бог Великий пост в благочестии провести, поговеть в добром здоровье и светлого Христова воскресенья дождаться…
- И вам того же желаю… Ну, до свидания, до свидания…
Ярчайшее же впечатление постный торг производил, конечно, на детей. Писатель И. Шмелев о нем подробно рассказал в "Лете Господнем".
Само путешествие на постный торг уже было событием. А его зрелище - праздником: "Народу гуще. Несут вязки сухих грибов, баранки, мешки с горохом. Везут на салазках редьку и кислую капусту. Кремль уже позади, уже чернеет торгом.
Доносит гул. Черно, - до Устьинского Моста, дальше.
Горкин ставит Кривую, закатывает на тумбу вожжи. Стоят рядами лошадки, мотают торбами. Пахнет сенцом на солнышке, стоянкой. От голубков вся улица - живая, голубая. С казенных домов слетаются, сидят на санках. Под санками в канавке плывут овсинки, наерзывают льдышки. На припеке яснеют камушки. Нас уже поджидает Антон Кудрявый, совсем великан, в белом, широком полушубке.
- На руки тебя приму, а то задавят, - говорит Антон, садясь на корточки, - папашенька распорядился. Легкой же ты, как муравейчик! Возьмись за шею... Лучше всех увидишь.
Я теперь выше торга, кружится подо мной народ. Пахнет от Антона полушубком, баней и... пробками. Он напирает, и все дают дорогу; за нами Горкин. Кричат; "ты, махонький, потише! колокольне деверь!" А Антон шагает - эй, подайся!
Какой же великий торг!
Широкие плотушки на санях, - все клюква, клюква, все красное. Ссылают в щепные короба и. в ведра, тащат на головах.
- Самопервеющая клюква! Архангельская клюква!..
- Клю-ква... - говорит Антон, - а по-нашему и вовсе журавиха.
И синяя морошка, и черника - на постные пироги и кисели. А вон брусника, в ней яблочки. Сколько же брусники!
- Вот он, горох, гляди... хороший горох, мытый.
Розовый, желтый, в санях, мешками. Горошники - народ веселый, свои, ростовцы. У Горкина тут знакомцы. "А, наше вашим... за пуколкой?" - "Пост, надоть повеселить робят-то... Серячок почем положишь?" - "Почем почемкую - потом и потомкаешь!" - "Что больно несговорчив, богатеешь?" Горкин прикидывает в горсти, кидает в рот. - "Ссыпай три меры". Белые мешки, с зеленым, - для ветчины, на Пасху. - "В Англию торгуем... с тебя дешевше"".
Казалось бы, скучнейшие, обыденные, самые банальные из овощей - и те смотрелись на торгу отменными деликатесами: "А вот капуста. Широкие кади на санях, кислый и вонький дух. Золотится от солнышка, сочнеет. Валят ее в ведерки и в ушаты, гребут горстями, похрустывают - не горчит ли? Мы пробуем капустку, хоть нам не надо.
Огородник с Крымка сует мне беленькую кочерыжку, зимницу, - "как сахар!". Откусишь - щелкнет.
А вот и огурцами потянуло, крепким и свежим духом, укропным, хренным.
Играют золотые огурцы в рассоле, пляшут. Вылавливают их ковшами, с палками укропа, с листом смородинным, с дубовым, с хренком. Антон дает мне тонкий, крепкий, с пупырками; хрустит мне в ухо, дышит огурцом.
- Весело у нас, постом-то? а? Как ярмонка. Значит, чтобы не грустили.
Так, что ль?.. - жмет он меня под ножкой.
А вот вороха морковки - на пироги с лучком, и лук, и репа, и свекла, кроваво-сахарная, как арбуз. Кадки соленого арбуза, под капусткой поблескиваот зеленой плешкой.
- Редька-то, гляди, Панкратыч... чисто боровки! Хлебца с такой умнешь!
- И две умнешь, - смеется Горкин, забирая редьки.
А вон - соленье; антоновка, морошка, крыжовник, румяная брусничка с белью, слива в кадках".
Впрочем, это уже истинный деликатес, заманчивый и в наши дни.
Разумеется, на постном рынке не обходилось без особого фаст-фуда - покупатель затоваривался капитально, долго. Не говоря о продавцах, которые стояли тут с утра до вечера. А на морозе аппетит, естественно, только разыгрывался.
Фаст-фуд же этот был весьма своеобразен: "Квас всякий - хлебный, кислощейный, солодовый, бражный, давний - с имбирем...
- Сбитню кому, горячего сбитню, угощу?..
- А сбитню хочешь? А, пропьем с тобой семитку. Ну-ка, нацеди.
Пьем сбитень, обжигает.
- Постные блинки, с лучком! Грещ-щневые-ллуковые блинки!
Дымятся луком на дощечках, в стопках.
- Великопостные самые... сах-харные пышки, пышки!..
- Грешники-черепенники горря-чи, Горрячи греш-нички..!
Противни киселей - ломоть копейка. Стрекочут баранки. Сайки, баранки, сушки... калужские, боровские, жиздринские, - сахарные, розовые, горчичные, с анисом - с тмином, с сольцой и маком... переславские бублики, витушки, подковки, жавороночки... хлеб лимонный, маковый, с шафраном, ситный весовой с изюмцем, пеклеванный...
Везде - баранка. Высоко, в бунтах. Манит с шестов на солнце, висит подборами, гроздями. Роются голуби в баранках, выклевывают серединки, склевывают мачок. Мы видим нашего Мурашу, борода в лопату, в мучной поддевке. На шее ожерелка из баранок. Высоко, в баранках, сидит его сынишка, ногой болтает.
- Во, пост-то!.. - весело кричит Мураша, - пошла бараночка, семой возок гоню!
- Сбитню, с бараночками... сбитню, угощу кого...
Ходят в хомутах-баранках, пощелкивают сушкой, потрескивают вязки.
Пахнет тепло мочалой.
- Ешь, Москва, не жалко!"
Тема отдельная - мед: "А вот и медовый ряд. Пахнет церковно, воском. Малиновый, золотистый,- показывает Горкин, - этот называется печатный, энтот - стеклый, спускной... а который темный - с гречишки, а то господский светлый, липнячок-подсед. Липонки, корыта, кадки. Мы пробуем от всех сортов. На бороде Антона липко, с усов стекает, губы у меня залипли. Будочник гребет баранкой, диакон - сайкой. Пробуй, не жалко! Пахнет от Антона медом, огурцом.
Берут черпаками, с восковиной, проливают на грязь, на шубы. А вот - варенье. А там - стопками ледяных тарелок - великопостный сахар, похожий на лед зеленый, и розовый, и красный, и лимонный. А вон, чернослив моченый, россыпи шепталы, изюмов, и мушмала, и виная ягода на вязках, и бурачки абрикоса с листиком, сахарная кунжутка, обсахареная малинка и рябинка, синий изюм кувшинный, самонастояще постный, бруски помадки с елочками в желе, масляная халва, калужское тесто кулебякой, белевская пастила... и пряники, пряники - нет конца.
- На тебе постную овечку, - сует мне беленький пряник Горкин".
Даже простое, казалось бы, масло - и то приключение: "А вот и масло. На солнце бутыли - золотые: маковое, горчишное, орешное, подсолнечное... Всхлипывают насосы, сопят-бултыхают в бочках.
Я слышу всякие имена, всякие города России. Кружится подо мной народ, кружится голова от гула. А внизу тихая белая река, крохотные лошадки, санки, ледок зеленый, черные мужики, как куколки. А за рекой, над темными садами, - солнечный туманец тонкий, в нем колокольни-тени, с крестами в искрах, - милое мое Замоскворечье".
До главного же наш герой добрался только под конец этого непростого путешествия:
"- А вот, лесная наша говядинка, грыб пошел!
Пахнет соленым, крепким. Как знамя великого торга постного, на высоких шестах подвешены вязки сушеного белого гриба. Проходим в гомоне.
Лопаснинские, белей снегу, чище хрусталю! Грыбной елараш, винегретные... Похлебный грыб сборный, ест протопоп соборный! Рыжики соленые-смоленые, монастырские, закусочные... Боровички можайские! Архиерейские грузди, нет сопливей!.. Лопаснинские отборные, в медовом уксусу, дамская прихоть, с мушиную головку, на зуб неловко, мельчей мелких!..
Горы гриба сушеного, всех сортов. Стоят водопойные корыта, плавает белый гриб, темный и красношляпный, в пятак и в блюдечко. Висят на жердях стенами. Слоняются парни, завешанные вязанками, пошумливают грибами, хлопают по доскам до звона: какая сушка! Завалены грибами сани, кули, корзины...
- Теперь до Устьинского пойдет, - грыб и грыб! Грыбами весь свет завалим. Домой пора".

* * *
После революции рынок закончил свою деятельность. Дом был, конечно, переименован - в "Дворец труда". Однако, некоторое время старый профиль, пусть частично, но все таки сохранялся. В частности, здесь проходили инструктаж агитаторши из новосозданного Отдела охраны материнства и младенчества. Да одном из них даже присутствовал сам Ленин. "Правда" сообщала: "Не поддается словами тот энтузиазм, с которым 85 курсанток встречали и провожали любимого вождя, Владимира Ильича Ленина".
Сам же Ленин произнес перед "курсантками" духоподъемные слова: "Только с помощью женщины, ее вдумчивости и сознательности, можно укрепить строительство нового общества".
Впоследствии это высказывание сделалось классикой и разбежалось по цитатам.
Здесь же работала и "выставка-музей по охране материнства и младенчества". В анонсе этой выставки было заявлено: "Выставка предназначается для самых широких слоев населения. Все, начиная с девушки-работницы и кончая врачом, кому только дорого здоровье матери и ребенка, найдут ответ на интересующие их вопросы в виде картин, таблиц, примеров или устного разъяснения".
Один же из отчетов прямым текстом заявлял: "Занимательности выставки в большой мере способствовали выразительные картины".
Собственно говоря, кроме картин там ничего особо интересного и не было. Зато картины поражали малоискушенное воображение свинарок и коровниц - самых почетных посетителей той выставки. К примеру, на одной из них изображен был карапуз в корыте, плывущий по реке с неким подобием весла в руках. Корыто было снабжено на всякий случай также парусом. На парусе имелся слоган: "Берегите ребенка!! Не дайте ему погибнуть среди подводных камней. Дайте ему выплыть на широкую жизненную дорогу полным здоровья и сил".
Камни, даром что подводные, торчали тут же из воды. На одном из них значилось: "Грязное содержание". На другом - "Кормление коровьем молоком". На третьем - "Ранний прикорм кашей". И так далее.
Коровницы, ясное дело, были в шоке. А для тех, кто в силу разных обстоятельств не добрался до прекрасной выставки, картинки были изданы в виде открыток.

* * *
А еще здесь размещалось несколько редакций. Среди них - "Гудок", в котором, в частности, трудился уже упомянутый М. А. Булгаков (отсюда, конечно же, и "дортуар пепиньерок"). Он только-только потерял работу (было расформировано ЛИТО, в котором автор "Мастера и Маргариты" трудился пару месяцев без ярко выраженного энтузиазма. И надо ж было бы тому случиться, что он сразу же нашел себе другое место службы - случайно повстречав на улице приятеля, Арона Эрлиха. Тот вспоминал: "Я почти тотчас столкнулся в Столешниковом переулке с Булгаковым… Я окликнул его. Мы не виделись два месяца… "Михаил Афанасьевич, а вам никогда не случалось работать в газете?.. Хотите у нас работать?.. Я постараюсь устроить", - предложил я".
У Эрлиха все получилось. Булгаков был зачислен в штат.
В той же редакции работали Олеша, Паустовский, Бабель, Ильф и Петров. Последние прославили редакцию "Гудка" в своем романе под названием "Двенадцать стульев". Правда, она там фигурировала как "Станок": "В редакции большой ежедневной газеты "Станок", помещавшейся на втором этаже Дома народов, спешно пекли материал к сдаче в набор.
Выбирались из загона (материал, набранный, но не вошедший в прошлый номер) заметки и статьи, подсчитывалось число занимаемых ими строк, и начиналась ежедневная торговля из-за места.
Всего газета на своих четырех страницах (полосах) могла вместить 4400 строк. Сюда должно было войти все: телеграммы, статьи, хроника, письма рабкоров, объявления, один стихотворный фельетон и два в прозе, карикатуры, фотографии, специальные отделы: театр, спорт, шахматы, передовая и подпередовая, извещения советских, партийных и профессиональных организаций, печатающийся с продолжением роман, художественные очерки столичной жизни, мелочи под названием "Крупинки", научно-популярные статьи, радио и различный случайный материал. Всего по отделам набиралось материалу тысяч на десять строк. Поэтому распределение места на полосах обычно сопровождалось драматическими сценами".
Самым колоритным был, конечно же, отдел художественный: "Художник пошел в свой отдел. Он взял квадратик ватманской бумаги и набросал карандашом худого пса. На псиную голову он надел германскую каску с пикой. А затем принялся делать надписи. На туловище животного он написал печатными буквами слово "Германия", на витом хвосте - "Данцигский коридор", на челюсти - "Мечты о реванше", на ошейнике - "План Дауэса" и на высунутом языке - "Штреземан". Перед собакой художник поставил Пуанкаре, державшего в руке кусок мяса. На мясе художник тоже замыслил сделать надпись, но кусок был мал, и надпись не помещалась. Человек, менее сообразительный, чем газетный карикатурист, растерялся бы, но художник, не задумываясь, пририсовал к мясу подобие привязанного к шейке бутылки рецепта и уже на нем написал крохотными буквами: "Французские предложения о гарантиях безопасности". Чтобы Пуанкаре не смешали с каким-либо другим государственным деятелем, художник на животе его написал: "Пуанкаре". Набросок был готов.
На столах художественного отдела лежали иностранные журналы, большие ножницы, баночки с тушью и белилами. На полу валялись обрезки фотографий: чье-то плечо, чьи-то ноги и кусочки пейзажа.
Человек пять художников скребли фотографии бритвенными ножичками "Жиллет", подсветляя их; придавали снимкам резкость, подкрашивая их тушью и белилами, и ставили на обороте подпись и размер: 3 3/4 квадрата, 2 колонки и так далее".
Главной же достопримечательностью этого учреждения было перо, хранившееся в кабинете главного редактора: "В комнате редактора сидела иностранная делегация. Редакционный переводчик смотрел в лицо говорящего иностранца и, обращаясь к редактору, говорил:
- Товарищ Арно желает узнать...
Шел разговор о структуре советской газеты. Пока переводчик объяснял редактору, что желал бы узнать товарищ Арно, сам Арно, в бархатных велосипедных брюках, и все остальные иностранцы с любопытством смотрели на красную ручку с пером № 86, которая была прислонена к углу комнаты. Перо почти касалось потолка, а ручка в своей широкой части была толщиною в туловище среднего человека. Этой ручкой можно было бы писать: перо было самое настоящее, хотя превосходило по величине большую щуку.
- Ого-го! - смеялись иностранцы. - Колоссаль!
Это перо было поднесено редакции съездом рабкоров.
Редактор, сидя на воробьяниновском стуле, улыбался и, быстро кивая головой тона ручку, то на гостей, весело объяснял".
А на случайных посетителей более всего производили впечатление особенности планировки бывшего Воспитательного дома: "Коридоры Дома народов были так длинны и узки, что идущие по ним невольно ускоряли ход. По любому прохожему можно было узнать, сколько он прошел. Если он шел чуть убыстренным шагом, это значило, что поход его только начат. Прошедшие два или три коридора развивали среднюю рысь. А иногда можно было увидеть человека, бегущего во весь дух: он находился в стадии пятого коридора. Гражданин же, отмахавший восемь коридоров, легко мог соперничать в быстроте с птицей, беговой лошадью и чемпионом мира - бегуном Нурми.
Повернув направо, мадам Грицацуева побежала. Трещал паркет.
Навстречу ей быстро шел брюнет в голубом жилете и малиновых башмаках. По лицу Остапа было видно, что посещение Дома народов в столь поздний час вызвано чрезвычайными делами концессии. Очевидно, в планы технического руководителя не входила встреча с любимой.
При виде вдовушки Бендер повернулся и, не оглядываясь, пошел вдоль стены назад.
- Товарищ Бендер, - закричала вдова в восторге, - куда же вы?
Великий комбинатор усилил ход. Наддала и вдова.
- Подождите, что я скажу, - просила она.
Но слова не долетали до слуха Остапа. В его ушах уже пел и свистал ветер. Он мчался четвертым коридором, проскакивал пролеты внутренних железных лестниц. Своей любимой он оставил только эхо, которое долго повторяли ей лестничные шумы…
В это время мадам Грицацуева, отделенная от Остапа тремя этажами, тысячью дверей и дюжиной коридоров, вытерла подолом нижней юбки разгоряченное лицо и начала поиски. Сперва она хотела поскорей найти мужа и объясниться с ним. В коридорах зажглись несветлые лампы. Все лампы, все коридоры и все двери были одинаковы. Вдове стало страшно. Ей захотелось уйти.
Подчиняясь коридорной прогрессии, она неслась со все усиливающейся быстротой. Через полчаса уже невозможно было остановиться. Двери президиумов, секретариатов, месткомов, орготделов и редакций с грохотом пролетали по обе стороны ее громоздкого тела. На ходу железными своими юбками она опрокидывала урны для окурков. С кастрюльным шумом урны катились по ее следам. В углах коридоров образовывались вихри и водовороты. Хлопали растворившиеся форточки. Указующие персты, намалеванные трафаретом на стенах, втыкались в бедную путницу.
Наконец, Грицацуева попала на площадку внутренней лестницы. Там было темно, но вдова преодолела страх, сбежала вниз и дернула стеклянную дверь. Дверь была заперта. Вдова бросилась назад. Но дверь, через которую она только что прошла, была тоже закрыта чьей-то заботливой рукой".
Вот в таких условиях и зарождалась новая журналистика страны.

* * *
А внешностью этого архитектурного памятника восхищался О. Э. Мандельштам: "Хорошо в грозу, в трамвае А, промчаться зеленым поясом Москвы, догоняя грозовую тучу. Город раздается у Спасителя ступенчатыми меловыми террасами, меловые горы врываются в город вместе с речными пространствами. Здесь сердце города раздувает мехи. И дальше Москва пишет мелом. Все чаще и чаще выпадает белая кость домов. На свинцовых досках грозы сначала белые скворешники Кремля и, наконец, безумный каменный пасьянс Воспитательного Дома, это опьяненье штукатуркой и окнами; правильное, как пчелиные соты, накопление размеров, лишенных величья.
Это в Москве смертная скука прикидывалась то просвещеньем, то оспопрививаньем, - и как начнет строиться, уже не может остановиться и всходит опарой этажей".
Конечно же, Осип Эмильевич бывал здесь - бродил все по тем же редакциям, предлагал что-нибудь написать, в основном, безуспешно. Но на само здание злобы не затаил.

* * *
Кстати, главное здание Воспитательного дома, шедевр Казакова и Бланка находится не на самой Солянке - в глубине квартала. Зато здесь, на Солянке расположены парадные ворота - тоже шедевр, но скорее скульптурный. Они увенчаны двумя прекрасными изображениями работы И. П. Витали - "Милосердие" и "Воспитание".
Особенно занятно "Милосердие". Первоначально оно выглядело так: одной рукой придерживает ребенка, а в другой держит сердце - собственно, символ милосердия. Однако, при советской власти руку с сердцем отколол какой-то хулиган. Статую скоренько восстановили - но уже без сердца. И при том так повернули руку, будто женщина хочет отшлепать бедного ребенка по его филейной части.
Вот такое милосердие. У нас не забалуешь.

* * *
Рядом же с воротами, под номером 14 стоит очаровательнейший дом с колоннами, построенный в 1825 году по проекту архитектора Д. И. Жилярди. Это - главный орган Воспитательного дома, потому и выполнен он столь богато.
Что же считалось тогда главным органом? Разумеется, опекунский совет. То есть, основной распределитель всех финансовых потоков, движущихся по этому организму. Ему, соответственно, честь и почет.
Впрочем, заблуждением было бы считать, что при потоках этих состояли исключительно алчные господа, прибившиеся к месту ради собственных корыстных целей. Не те немножко были времена, да и на скудном финансировании сирот особенно не наворуешь. Хлопот с этими сиротами было много больше - соответственно и деятели опекунского совета подбирались. В частности, в первой половине девятнадцатого века почетным опекуном был сенатор Михаил Александрович Салтыков, весьма достойный господин. Один из современников, Д. Н. Свербеев так его описывал: "Замечательный умом и основательным образованием, не бывав никогда за границей, он превосходно владел французским языком, усвоив себе всех французских классиков, публицистов и философов, сам разделял мнения энциклопедистов и, приехав в первый раз в Париж, по книгам и по планам так уже знал все подробности этого города, что изумлял этим французов. Салтыков, одним словом, был типом знатного и просвещенного Русского, образовавшегося на французской литературе, с тем только различием, что он превосходно знал русский язык".
А профессор Броннер сообщал сенатору в одном из писем: "Характер у вас любезный, миролюбивый, мягкий; сердце у вас открытое, искреннее даже в степени большей, нежели сами могли бы вы предполагать это. Вы легко привязываетесь к людям, вас окружающим… Боже избави вас от ипохондрии, - оставьте ее в удел злодеям! С вашим добрейшим характером, невольно привлекающим к вам все сердца, вы всегда найдете возможность окружить себя честными людьми, достойными вашего доверия и которые будут в состоянии ценить ваши достоинства".
А сам господин Салтыков признавался: "Жажда власти, отличий, почестей является, в большинстве случаев, у людей неутолимою, и они нередко упиваются ими до водянки. Я рано познал скользкость этого пути и тщательно избегал его: яд честолюбия никогда не отравлял моего сердца. Будь у меня достаточные средства и отсутствие забот о будущности моих детей, - я не задумался бы бросить и служебное положение, и призрачные обаяния ранга и происхождения, с тем, чтобы удалиться к жизни свободной и независимой, - жизни под небом более счастливым, среди богаче одаренной природы, среди менее эгоистически настроенного общества, вдали от двора, вельмож, от очага всех бурных страстей. Я счел бы себя счастливым даже в бедной хижине, если бы она в состоянии была обеспечить мне спокойное состояние духа, мир и тишину. Только полное сельское уединение способно еще возвратить мне счастье".
Вот такие люди заправляли двести лет назад сиротскими делами.
 
Подробнее об улице Солянке и ее окрестностях - в историческом путеводителе "Солянка. Прогулки по старой Москве". Просто нажмите на обложку.