Училище для вольнодумцев

Дом Юшкова (Мясницкая улица, 21) построен в 1793 году предположительно по проекту архитектора В. Баженова.
Бок о бок с чайным магазином, некогда резиденцией Измайлова, стоит бывший дворец еще одного "вольного каменщика" - Ивана Юшкова, построенный третьим масоном - Василием Баженовым. Впрочем, ни владелец, ни автор окончательно не установлены - все документы странным образом исчезли из архивов. Что, впрочем, понятно - речь как-никак идет о тайном братстве. А в середине позапрошлого столетия здесь открылось Училище живописи, ваяния и зодчества.
Штат этого заведения состоял из людей колоритных. "Как-то весной, - писал Константин Паустовский, - Саврасов пришел в мастерскую на Мясницкой пьяный, в сердцах выбил пыльное окно и поранил руку.
- Что пишете? - кричал он плачущим голосом, вытирая грязным носовым платком кровь. - Табачный дым? Навоз? Серую кашу?"
Автор "Грачей" звал учеников на свежий воздух, к ярким краскам. И, увы, сам опускался все ниже и ниже. Уходил в тяжелые запои - лежит дома неделями, пьет водку, а закусывает клюквой. Больше во время тех запоев Саврасов ничего не ел вообще. Все чаще пропадал трущобах печально знаменитого Хитрова рынка, где вместе с другими оборванцами делил паршивую тесную комнатенку. Но иногда находил в себе силы - шел преподавать. Правда, выглядело это еще более печально, чем его пребывание на Хитровке. Константин Коровин вспоминал:
"Он похудел и поседел, и нас поразила странность его костюма. Одет он был крайне бедно: на ногах его были видны серые шерстяные чулки и опорки, вроде каких-то грязных туфель; черная блуза повязана ремнем, на шее выглядывала синяя рубашка, на спине был плед, шея повязана красным бантом. Шляпа с большими полями, грязная и рваная".
Увы, Саврасову не удалось выбраться из дыры, в которую его столкнули обстоятельства (причиной для алкоголизма послужило то, что у Саврасова умерли дети, а затем ушла жена) и слабость собственного характера. Хотя, кто знает - если бы не эта слабость и не эта инфантильность (подумать только - красный бант с оборками) - не было бы в "Третьяковке" знаменитых грачей, сам же Саврасов служил бы всю жизнь в банке или в конторе купца.
Пользовался популярностью преподаватель В. Перов. Михаил Нестеров писал: "В Московской школе живописи, где когда-то учился Перов, а потом, в последние годы, был профессором в натурном классе, все жило Перовым, дышало им, носило отпечаток его мысли, слов, деяний. За редким исключением все мы были преданными, восторженными его учениками".
Самым же, пожалуй, колоритным из преподавателей был упомянутый уже скульптор Волнухин. Викентий Вересаев вспоминал о нем: "Ученики звали его "тятя". Был он очень добр - специально старороссийскою добротою: слишком был ленив, чтобы быть злым. Но если с кем случалась беда, невозможно было заставить его хоть пальцем двинуть в помощь ему, пойти похлопотать и т. п.: лень. В мастерской его было грязно ужасно. Пришла раз жена одного из его учеников, смущенно оглядывается, где бы ей сесть. Волнухин сел на запыленную табуретку, повертелся на ней. Встал:
- Садитесь. Теперь чисто.
Жил и ел в своей мастерской, сам себе варил борщ. Была семья, но там он обедать не любил. Жена скажет: "Умой руки". Посуду не мыл неделями. Раз старуха няня ему сказала:
- Ужотка пойду я в баню, давай посуду твою захвачу, там помою.
Только в бане можно было ее отмыть. Вздумает угостить чаем, - ужас: и стакан неделями не мыт. Если гость предварительно вымоет стакан, Волнухин обидится".
Впрочем, экзотических персон и без него хватало. Рослый истопник училища подрабатывал тут "бельведерским Аполлоном" - был по совместительству натурщиком. А один из профессоров, кутила-скульптор Ромазанов угощал всех горячим "напитком весталок" (из джина и коньяка с сахаром и апельсинами) и устраивал шествия хмельных трубачей по Мясницкой.
Кстати, учебная программа в этом учреждении оставляла желать лучшего. В. А. Гиляровский писал о художниках: "Воспитание в детстве было получить негде, а образования Училище живописи не давало, программа общеобразовательных предметов была слаба, да и смотрели на образование, как на пустяки, - были уверены, что художнику нужна только кисть, а образование - вещь второстепенная".
Исключение составлял, пожалуй что, один историк В. Ключевский. К. Ф. Юон вспоминал: "В Московском училище живописи, ваяния и зодчества в годы моего учения были организованы лекции, которые читали профессора Московского университета. Особой популярностью у студенчества пользовался профессор русской истории В. О. Ключевский. В лектории обычно не хватало мест для всех желающих его послушать, так как присутствовали не только учащиеся, но и весь преподавательский состав. Сам Ключевский однажды сказал, что ни одна аудитория не удовлетворяла его так глубоко, как слушатели Московского училища живописи, ваяния и зодчества. Ключевский читал живо и содержательно, он умел доходчиво, образно осветить исторические события и факты из прошлой и современной ему жизни русского народа. Его проникновенные слова западали в душу, будили воображение и вызывали патриотические чувства".
Но в основном преподаватели "непрофильных" наук и дисциплин видели перед собой полупустые залы и скучающие лица будущих художников.

* * *
Но студенты, разумеется, об этом не жалели. Главное - было налажено питание. Тот же Владимир Алексеевич об этом сообщал: "Во дворе дома Училища живописи во флигельке, где была скульптурная мастерская Волнухина, много лет помещалась столовка, занимавшая две сводчатых комнаты, и в каждой комнате стояли чисто-начисто вымытые простые деревянные столы с горами нарезанного черного хлеба. Кругом на скамейках сидели обедавшие.
Столовка была открыта ежедневно, кроме воскресений, от часу до трех, и всегда была полна. Раздетый, прямо из классов, наскоро прибегает сюда ученик, берет тарелку и металлическую ложку и прями к горящей плите, где подслеповатая старушка Моисеевна и ее дочь отпускают кушанья. Садится ученик с горячим за стол, потом приходит за вторым, а потом уж платит деньги старушке и уходит. Иногда, если денег нет, просит подождать, и Моисеевна верила всем.
- Ты уж принеси... а то я забуду, - говорила она.
Обед из двух блюд с куском говядины в супе стоил семнадцать копеек, а без говядины одиннадцать копеек. На второе - то котлеты, то каша, то что-нибудь из картошки, а иногда полная тарелка клюквенного киселя и стакан молока. Клюква тогда стоила три копейки фунт, а молоко две копейки стакан.
Не было никаких кассирш, никаких билетиков. И мало было таких, кто надует Моисеевну, почти всегда платили наличными, займут у кого-нибудь одиннадцать копеек и заплатят. После выставок все расплачивались обязательно".
Случалось, что придет к той полулегендарной Моисеевне приличный барин, явно господин со средствами, и сунет ей пачку кредиток.
- Это ты, батюшка, за что же? - изумлялась бабушка.
- Должен тебе, Моисеевна, получи! - отвечал барин.
- Да ты кто будешь-то? - недоумевала добрая старушка.
Ясное дело, барин называл себя. Моисеевна на несколько секунд задумывалась, после чего лицо ее светлело, глаза делались веселыми.
- Ах ты, батюшки, да это, Санька, ты? - кричала бабушка. - А я и не узнала было... Ишь, франт какой!.. Да что ты мне много даешь?
- Бери, бери, Моисеевна, мало я у тебя даром обедов-то поел, - честно отвечал нежданный визитер.
- Ну, вот и спасибо, соколик! - говорила старушка.
От таких приношений она не отказывалась. Была бабкой простой. И, надо полагать, что эта школа доброты, которую, так сказать, на общественных началах основала при училище старушка, была во много раз важнее для художников, чем правильные и неправильные римские глаголы.

* * *
К счастью, имущественный ценз при поступлении не применялся, и в Училище было немало самых настоящих нищих слушателей. В частности, Исаак Левитан. Михаил Нестеров писал о его годах обучения: "На редкость красивый, изящный мальчик... Левитан... слыл в школе за "талант". Одетый донельзя скромно, в какой-то клетчатый поношенный пиджак, коротенькие штанишки, он терпеливо ждал, когда более удачливые товарищи, насытясь, расходились по классам; тогда и Левитан застенчиво подходил... чтобы попросить доброго старика (Нестеров, видимо, напутал, Моисеевна была доброй старушкой - АМ.) подождать старый долг... и дать ему вновь пеклеванник с колбасой и стакан молока. В то время это был его обед и ужин... Сказывали, что он не имел иногда и ночлега... Исаак Левитан после вечерних классов незаметно исчезал, прятался в верхнем этаже огромного дома Юшкова... выждав последний обход опустелого училища... оставался один коротать ночь в тепле... с тем чтобы утром натощак начать день мечтами о нежно любимой природе".
А Константин Паустовский был еще более щедр на подробности: "Левитан нашел в кармане тридцать копеек - подарок товарищей по Училищу живописи и ваяния, изредка собиравших ему на бедность, - и вошел в трактир. Машина звенела колокольцами и играла "На старой Калужской дороге". Мятый половой, пробегая мимо стойки, оскалился и громко сказал хозяину:
- Еврейчику порцию колбасы с ситным.
Левитан - нищий и голодный мальчик, внук раввина из местечка Кибарты Ковенской губернии - сидел, сгорбившись, за столом в московском трактире и вспоминал картины Коро. Замызганные люди шумели вокруг, ныли слезные песни, дымили едкой махоркой и со свистом тянули желтый кипяток с обсосанных блюдец. Мокрый снег налипал на черные стекла, и нехотя перезванивали колокола.
Левитан сидел долго, - спешить ему было некуда. Ночевал он в холодных классах училища на Мясницкой, прятался там от сторожа, прозванного "Нечистая сила". Единственный родной человек - сестра, жившая по чужим людям, изредка кормила его и штопала старый пиджак. Зачем отец приехал из местечка в Москву, почему в Москве и он и мать так скоро умерли, оставив Левитана с сестрой на улице, - мальчик не понимал. Жить в Москве было трудно, одиноко, особенно ему, еврею.
- Еврейчику еще порцию ситного, - сказал хозяину половой с болтающимися, как у петрушки, ногами, - видать, ихний бог его плохо кормит.
Левитан низко наклонил голову. Ему хотелось плакать и спать".
Кто знал в то время, что голодный оборванец Левитан сделается одним из самых знаменитых и оплачиваемых художников России и, к тому же, станет утонченным франтом, тратящим на туалеты бешеные сотни?

* * *
Случалось, что училищное руководство, что называется, давало маху. В частности, очень странная история произошла в 1874 году, когда известный собиратель Павел Третьяков предложил ему в дар шикарное собрание верещагинских полотен - и получил совершенно неожиданный отказ.
Это событие обескуражило всю художественное и околохудожественное российское сообщество. Живописец Перов писал критику Стасову: "Третьяков, купивши коллекцию картин Верещагина, предложил ее в подарок Училищу, но с условием, чтобы училище сделало пристройку с верхним освещением, где бы и могла помещаться вся коллекция картин, и дал свободу сделать это через год и даже через два, а покуда картины могут поместить в Училище на стенах... Что же Вы думаете сделали члены Совета, т. е. начальственные лица Училища? Конечно, обрадовались, пришли в восторг, благодарили Третьякова - ничуть не бывало, они как будто огорчились: никто не выразил никакого участия к этому делу и начали толковать, что у них нет таких денег (по смете оказалось, что для этого нужно 15 т.)... Даже не послали и поблагодарить Третьякова... Нужно вам сказать, что в Совете сидели Солдатенков, Аланов, Станкевич и председатель Дашков, у каждого есть не один миллион, а несколько".
Совет собрался второй раз, где принял новое решение - предложить, чтобы сам Третьяков на свой счет сделал эту пристройку. Логика была такая: ежели Павел Михайлович уже отдал за верещагинскую живопись 92 тысячи рублей, то прибавить к ним еще 15, что называется, сам Бог велел. Ясное дело, Третьяков сказал, что от подарка после этого отказывается. В смысле, никаких картин Училищу не дарит.
Перов завозмущался еще больше. Писал все тому же господину Стасову: "Вы думаете, что Владимир Васильевич, произошел шум, сожаление, желание возвратить потерянное - ничуть не бывало, все как будто обрадовались, ну и пусть так будет, и тут же, как бы издеваясь над Третьяковым и полезным делом начали рассуждать о том, что нужно заложить Училище за 200 т. и выстроить доходный дом... Я многого Вам не писал, боясь утомить... если бы я стал описывать Вам все курьезы, половина которых смешна, а половина грустна до бесконечности".
К счастью, до подобной глупости отцы и благодетели училища все таки не дошли. В заклад не отдали. Правда и дом доходный не был выстроен. Жизнь продолжала идти своим ходом. А спустя десяток лет, когда сам Третьяков вошел в состав Совета Училища живописи, ваяния и зодчества, о той истории никто уже не вспоминал.

* * *
Еще один конфликт между Училищем и Третьяковым произошел в 1893 году. Преподаватели восстали против некого Н. А. Философова, в те времена - инспектора Училища. Тот, пользуясь знакомством с генерал-губернатором Москвы великим князем Сергеем Александровичем, поведал ему о событиях в училище, несколько усугубив события в своем рассказе. В частности, по Философову выходило, что "в училище был бунт учеников, к которому будто бы подстрекали их преподаватели".
Совет постановил: Философов должен покинуть должность. Но генерал-губернатор имел на сей счет свое мнение. Жена художника В. Д. Поленова писала своему супругу: "Великий князь вел себя отвратительно. Когда ему представился Совет и Третьяков сказал речь (что это ему стоило), что после серьезного обсуждения и взвешивания они решили, что Философов должен удалиться, великий князь поднял голос и сказал: "Я хорошо знаю Философова, это образованный человек... с большим тактом, и я никаких голословных обвинений не принимаю". Это сказано Третьякову, человеку с такой репутацией прямо единицы в России".
А Третьяков действительно обиделся на губернатора и вышел из Совета. Студенты и преподаватели пытались его образумить и уговорить остаться. Но Павел Михайлович был непреклонен.

* * *
Однако же какая-то крамола все таки была в характере студентов этого Училища. И 1905 году, когда в воздухе, что называется, запахло революцией, студенты-живописцы и студенты-скульпторы сделались поклонниками нового опасного, но соблазнительного увлечения. Один из них, некий А. Кравченко, писал: "Осень второго моего года обучения, 1905 года, застала меня и моих товарищей больше в рядах демонстраций, на залитых знаменами и людьми улицах и лишь иногда в мастерских, где вместо гипсов, теперь мертвенно стоящих по углам, были горящие глаза и разгоряченные молодые лица. Двери нашей школы были широко раскрыты - в подвалах шла прицельная стрельба. Университет, консерватория, техническое и мы - вот авангард движения учащейся молодежи".
Одним из наиболее активных деятелей был скульптор Коненков. Он и его товарищи, вооружившись пилами, валили телеграфные столбы - строили баррикады. В самом же Училище создано было самое настоящее незаконное вооруженное бандформирование. Н. Виноградов, помощник главы здешней революционной дружины, писал в мемуарах: "Мне было поручено вооружение дружины, то есть сбор оружия и денег на приобретение его. Штаб дружины помещался в училище. Здесь дружинники собирались ежедневно, а некоторые даже и ночевали. Стрелять учились в огромном подвале под двором училища, где хранились гипсовые отливки, сделанные учащимися в качестве дипломных работ. Дружинники использовали их как мишени. Иногда дружина выезжала за город для практики в стрельбе на расстоянии.
7 декабря была объявлена всеобщая забастовка. В ночь на 8-е объединенные дружины, наша и Строгановского училища, "очистили" оружейный магазин Биткова, находившийся на Большой Лубянке, против Кисельного переулка. Дружины направились к магазину с двух сторон. Один отряд прошел по Юшкову (Боброву) переулку и вошел в Сретенский переулок, против которого находился пост городового. Дружинники инсценировали драку, разнять которую направился городовой. Когда он подходил к "дерущимся", на него было наведено оружие и приказано поднять руки, что тот и сделал. Городового обыскали, отобрали у него револьвер, шашку и свисток.
Второй отряд прошел от Мясницких ворот по Сретенскому бульвару и повернул на Большую Лубянку. Один из дружинников оторвал решетку от двери в оружейный магазин и вскрыл замки. Часть дружинников вошла в магазин и стала подавать оттуда оружие, которое выбиралось из разбитых витрин и с выставки. Когда все были достаточно нагружены, возвратились в штаб.
В штабе обнаружилось, что в темноте взято много прекрасного оружия для уличного боя, как-то: винчестеры, маузеры, борхарты, парабеллумы, браунинги и другие виды боевых пистолетов, но одновременно и небоевое: ракетный пистолет, несколько ружей монтекристо и др. В общем же после этой операции все наши дружинники были вооружены довольно прилично".
Не удивительно, что автор этих мемуаров не прославил свое имя как художник или скульптор. Зато он сделал вполне приличную карьеру в большевистской партии, и в 1918 году сам Ленин поручил ему следить за претворением в жизнь так называемого Плана монументальной пропаганды, по которому по всей стране сносили памятники "царям и их слугам", взамен же устанавливали статуи бомбистов, литераторов-марксистов и боевиков 1905 года.

* * *
А революционные события декабря вскоре закончились. Будущие художники вернулись в классы - с баррикад и из полицейских участков. Жизнь вроде бы наладилась. Но, как известно, ненадолго.
Между тем, в Училище живописи, ваяния и зодчества зачислен был весьма оригинальный слушатель - Владимир Маяковский. Правда, сам он к своей альма матер относился скептически и свысока. Впоследствии он вспоминал о годах ученичества (разумеется, в своем излюбленном, рубленом стиле): "Поступил в Училище живописи, ваяния и зодчества: единственное место, куда приняли без свидетельства о благонадежности. Работал хорошо.
Удивило: подражателей лелеют - самостоятельных гонят. Ларионов, Машков. Ревинстинктом стал за выгоняемых...
В училище появился Бурлюк. Вид наглый. Лорнетка. Сюртук. Ходит напевая. Я стал задирать. Почти задрались...
Костюмов у меня не было никогда. Были две блузы - гнуснейшего вида. Испытанный способ - украшаться галстуком. Нет денег. Взял у сестры кусок желтой ленты. Обвязался. Фурор. Значит, самое заметное и красивое в человеке - галстук. Очевидно - увеличишь галстук, увеличится и фурор. А так как размеры галстуков ограничены, я пошел на хитрость: сделал галстуковую рубашку и рубашковый галстук. Впечатление неотразимое...
Генералитет искусства ощерился. Князь Львов. Директор училища. Предложил прекратить критику и агитацию. Отказались. Совет "художников" изгнал нас из училища".
Впрочем, этот не слишком-то, казалось бы, заметный в жизни Маяковского период обучения на художника сыграл свою существенную роль - когда поэт работал в "Окнах РОСТА", в том числе и художником-рекламистом.
Впрочем, Владимир Маяковский не был единственным "протестным элементом" в том училище. Напряжение и ожидание переворота, что называется, витало в воздухе. Константин Коровин, например, писал о том, как проходили в те времена обычные занятия училища: "Утром рано я ушел в Школу живописи, ваяния и зодчества на Мясницкой, где я был преподавателем в высшей мастерской оканчивающих учеников.
- Ваша очередь, - сказал мне инспектор, - задать эскиз на тему историческую или, словом, какую вы хотите.
В канцелярии школы я написал на листке бумаги: "Зима в произведениях Александра Сергеевича Пушкина". и лист этот с написанной темой был повешен в классной мастерской.
Придя в мастерскую, я заметил, что ученики недовольны темой и объяснили мне: что же это, все стихи? Лучше бы Пугачева в "Капитанской дочке".
Было ясно: что-то назревает.

* * *
И, тем не менее, жизнь продолжалась - мирная, радостная и спокойная московская жизнь. И Борис Пастернак, будущий стихотворец, а в то время - обычный восторженный юноша, сын преподавателя живописи Леонида Осиповича Пастернака, как и все дети радовался, надолго оставаясь дома без родителей. Его приятель, литератор С. Дурылин вспоминал: "В 1910 году Борис жил летом один в квартире отца в здании Училища Живописи. Он давал уроки и вообще был предоставлен сам себе. Был конец мая. Зной. Помню, мы сидели с ним на подоконнике на 4-м этаже и смотрели сквозь раскрытое окно на Мясницкую. Она шумела по-летнему, гремящим зноем мостовых, под синим, пламенным небом".
Боря Пастернак очень любил глазеть в окошко. Он впоследствии писал в своих стихах:

В детстве, я как сейчас еще помню,
Высунешься, бывало, в окно,
В переулке, как в каменоломне,
Под деревьями в полдень темно.

Тротуар, мостовую, подвалы,
Церковь слева, ее купола
Тень двойных тополей покрывала
От начала стены до угла.

За калитку дорожки глухие
Уводили в запущенный сад,
И присутствие женской стихии
Облекало загадкой уклад.

Милые и трогательные московские досуги.

* * *
После событий 1917 года Училище было преобразовано во Вхутемас (Высшие художественно-технические мастерские). И поселились в этих мастерских разные люди - странные и совершенно странные, подчас имеющие к живописи и ваянию отношение самое отдаленное.
Об одном из таких обитателей, Велимире Хлебникове вспоминал В. Катаев: "Здесь же в нетопленной комнате существовал как некое допотопное животное - мамонт! - великий поэт, председатель земного шара, будетлянин, странный гибрид панславизма и Октябрьской революции, писавший гениальные поэмы на малопонятном древнерусском языке, на клочках бумаги, которые без всякого порядка засовывал в наволочку, и если иногда выходил из дома, то нес с собой эту наволочку, набитую стихами, прижимая ее к груди.
Вечно голодный, но не ощущающий голода, окруженный такими же, как он сам, нищими поклонниками, прозелитами, он жил в своей запущенной комнате".
Не один Хлебников был столь оригинален. В стране сменилось все, и в том числе - образ художника, тем более, художника-студента. Живописец А. Дейнека вспоминал: "В те годы Высшие художественные мастерские были очень своеобразным явлением. Их наполняла молодежь в полувоенной форме, съехавшаяся с фронтов, пришедшая во Вхутемас прямо из теплушек. Это были люди без художественных традиций, настроенные против академической и старой живописи. Народ бывалый, современный по складу мышления и жадно тянущийся к учебе".
Разумеется, Дейнека несколько преувеличивал. В здании на Мясницкой продолжали штриховать шары и конусы, а учителями были те же самые профессора, что и до революции. Но стиль общения, конечно, был уже другой. Да и направлений в живописи появилось столько, что говорить об основных, ведущих было как-то не с руки. Сам преподаватель Вхутемаса В. Е. Татлин создал ни на что не похожую "Башню Третьего интернационала" - и ее сразу же объявили шедевром. Что уж говорить о многочисленных и разномастных слушателях.
Впрочем, инакомыслие продолжалось не на долго - вплоть до появления социалистического реализма.

* * *
Проживали же студенты здесь же, при Мастерских, в так называемых "коммунах", а по сути говоря, обыкновенных комнатках, куда, подчас селились человек по десять. Жили впроголодь, на завтрак иной раз довольствовались кружкой кипятку, сухариком и репкой. Времена старушки Моисеевны вспоминались с нежностью и болью. Да и помнили о ней, ясное дело, лишь преподаватели, которым иной раз тоже хотелось бы перехватить копеек тридцать (в старом измерении) на кусок хлеба с колбасой. Да не у кого было.
Мастерские посещал Владимир Ильич Ленин. Разумеется, его визиту радовались, с гордостью показывали стенгазету. "Мы буржуев и попов передавим, как клопов!" - читал глава нового государства. И довольно ухмылялся в жидкую бородку. А вот стихи Маяковского, попавшие в эту газету, он вдруг осудил. Хотя стихи были вроде бы мощные, правильные:

Мы
Разносчики новой веры,
Красоте задающей железный тон.
Чтоб природами хилыми не сквернили
скверы,
В небеса шарахаем железобетон.

- Зачем же в небо шарахать? - удивлялся Ильич. - Железобетон нам на земле нужен... Да и "шарахаем"... Это, пожалуй, не по-русски?
- Зато по-нашему, по-рабочему, - выкручивались студенты.
Но Ильич продолжал свою критику:
- А что же природа? Не нужна больше? Железом ее заменим?
Тут студенты уже и не знали, что ему отвечать. А высокопоставленный гость продолжал. На сей раз осуждал главный слоган газеты, опять таки из Маяковского:
Наш бог - бег,
сердце - наш барабан.
Дескать, что бог это бег - ладно, можно стерпеть. Но почему же сердце - барабан?
Словом, оконфузил Ленин будущих художников. И поделом - помимо кисти надо иногда еще и головой работать.

* * *
Но со временем все, разумеется, пришло к привычному виду. Утвердилась новая художественная элита, новые законы живописи, новые авторитеты, новые представления о хорошем и плохом. Академическое учреждение вновь стало академическим - тихим, сосредоточенным и абсолютно не протестным. Различия со старой доброй Школой (или же Училища) живописи, ваяния и зодчества стерлись и стали совершенно незаметны. Разве что поэт Пастернак вспоминал в своем стихотворении о детстве:
Мне четырнадцать лет.
Вхутемас
Еще - школа ваянья
В том крыле, где рабфак,
Наверху,
Мастерская отца.
В расстоянье версты,
Где столетняя пыль на Диане
И холсты,
Наша дверь.
Пол из плит
И на плитах грязца.
А в запутанных и гулких коридорах общежития все также проживали странные, весьма далекие от живописи личности. Например, поэт Алексей Елисеевич Крученых, создатель своего собственного языка. К нему, случалось, захаживала поэтесса Марина Цветаева - устраивались маленькие, камерные ужины. Одна из участниц о них вспоминала: "Над столом под бумажным абажуром висела тусклая лампочка, а за столом на табурете, закинув ногу на ногу, с папироской в зубах сидела прямая и строгая Марина Цветаева. Поздоровалась она приветливо, даже, пожалуй, слишком вежливо.
В приподнятом настроении следила я, как Алексей Елисеевич разложил на столе бумагу, развернул сверток с сыром, нарезал его тонкими ломтями, потом нарезал булку, поставил три стакана, откупорил бутылку "Ливадии" и с веселым радушием принялся нас угощать. Сыр оказался превосходным, вино ароматным, а сервировка сразу же расположила к непринужденности.
Совсем как это делают француженки, Цветаева отламывала кусочки хлеба и ела их с ломтиками сыра, запивая красным вином. Беседа шла сначала о маловажном, потом заговорили о поэзии".
А еще Крученых знаменит был тем, что коллекционировал автографы никому не известных авторов. Он рассчитывал на то, что эти авторы когда-нибудь прославятся, и его коллекция приобретет невиданную ценность. Увы, ей суждено было так и остаться кучей ни кому не интересных стареньких бумажек.

* * *
Рядом же с училищем стояла церковь святых Флора и Лавра, покровителей лошадей и прочего домашнего скота. Валентин Катаев так писал об этом храмике: "Помню маленькую церквушку Флора и Лавра, ее шатровую колокольню, как бы прижавшуюся к ампирным колоннам полукруглого крыла Вхутемаса. Церковка эта вдруг как бы на моих глазах исчезла, превратилась в дощатый барак бетонного завода Метростроя, вечно покрытый слоем зеленоватой цементной пыли.
Действительно, церковь снесли, и ничего на этом месте не построили.
 
Подробнее об улице Мясницкой - в историческом путеводителе "Мясницкая. Прогулки по старой Москве". Просто нажмите на обложку.