Площадь птиц и цветов
Трубная площадь получила свое название благодаря арке, - "трубе", - в башне Белого города, под которой протекала некогда река Неглинка.

До революции площадь была известна в первую очередь благодаря очаровательному рынку, на котором продавали птиц. Бытописатель Е. П. Иванов рассказывал: "В Москве с давних пор существовал специальный птичий рынок, по воскресным дням располагавшийся на Трубной площади. Пестрота посетителей этого рынка конкурировала с Сухаревкой. Продавцы птиц отличались оригинальной манерой говорить с покупателями, причем часто вводили в свою речь элементы острословного характера".

И приводил пример такого говора: "Тисковый зяблик… Три рубля прошу… Поет, сударь, цви… цви… цви, а в конце натуральное коленце - "Федя". Жаворонки их пение понимают. Если есть жаворонок, чего лучше - в два голоса отрабатывают. Другой только жаворонок подметки чистить зяблику не годится -на кого попасть! С таким тисковый зяблик сидеть, честное слово, рядом не станет, а сядет - со зла своим калом подавится. У соседа какой зяблик? За чужую говорить не могу, не моя птица, ключа у меня от нее нет. Есть у меня дома юла, та черноголовкой валяет, синицей маленькой и большой, чечевицей и варакушкой. На именины свои - Игнатия богоносца - у Ивана Ивановича выменял. Ишь ты, опять городовой за гривенником идет, а я лясы точу… Притесняют - беда… Не так это начальство уполномочено в этом, а все же… Это не факт… Сейчас подвинусь! Медалей-то - в чашку не укладешь… До чего добился - гривенника нет! Сам он птиц держит, могу ему водопойку подарить. Впрочем, одолжите… Почем свежее муравиьное яйцо? Полтинник фунт! Что рыло воротишь - вчера брал, видишь - с живой муравей. Молочник, возьми на зуб! Не тычь пальцем, не столько купишь, сколько передавишь! Зачем мураша убил? Самое мураш жалостливое насекомое. Иного в лесу ногой раздавишь, другие подберут его, мертвого, и тащат! Тридцать копеек? Чего? У своей бабы спроси на тридцать… Не ругаюсь вовсе, а ты не говори, чего не надо! Подыхать мне? Все подохнем - дай сроку! Не отказываюсь от жизни и смерти! Отойди, дай покупателю место!.. Соловей - продаю с голосу. В натаску сам брал, сеть на кусты набрасываешь и гонишь. Птица, обратите внимание, отборная и в яри. Взгляните через бумажку… Солдат, а не птица, голову как держит вверх. Какая сеть? В шестьдесят ячей вяжем, даже в двести, два полотна сращиваем аршин двадцать и делаем ухаб. Малиновку спрашиваете? Что крапивница, что малиновка - одна трескотня, воробьем, бывает, кричат. Чижика? Так бы и говорили… Нате большеголового. Куда вам? В пакетик? Сорок копеек… Ну вот и с почином! В старину немцы учили чижей воду в наперстке по клетке возить, из колодца бадью поднимать и в звонок звонить. Весьма умственное пернатое животное!.. Ах, Михей Ильич, почтение! Прошлое воскресенье что не были? Ревматизм? Ай, ай… Крапивой икры себе насеките и пройдет. Мишку-рачку знаете? Нет? Мать у него была в прачечном заведении. Того от пьянства совсем свело и почернел, тетка его крапивой отхлестала и выходила. Нюхаете? Позвольте и мне… Табачок злой! Душа разгула требует, так хоть табак ей в нос! А курить - и в нос, и в рот. Вчера фантазия пришла… апчхи!.. зайти к Василию-пирожнику за клестом-кедровником, а Василия-то навстречу ведут с городовым. Тоже отчебучил! За дворниками с топором, леший, гонялся от денатурата… По надобности ему надо было, он вышел на двор, а дворники смеяться над ним… Клест у него что надо - на руку идет, две клетки сломал. Носище, чо клешни! Видел еще Василья Палыча. Одет, мало-мальски, подходяще, только кепку с головы потерял, а новой еще не купил, так и ходит лохматый. Живет в "Котяшкиной деревни", жена у него животом мучается, просил капель доктора Тиглина достать, когда приеду… В складчину? Ну, ладно, выпьем, иди покупай пирогов на закуску. Сейчас реполова сосватаю… Иди не прохлаждайся, огурец прихвати, разочтемся после. Реполов-с певчий, смирный, сиделый - рубль пятьдесят. Со всех концов смотрите… Красота птица! Корову в дом не покупайте, а такого красавца завести надо. От коровы - одно молоко, а от птицы - пение и фантазия. Тихон Дмитриевич, когда запивают, то птиц вокруг себя вешают. Вы их не знаете? Большой любитель".

И так далее, так далее, на всем на птичьем рынке, с утра и до позднего вечера. Человек случайный и не подготовленный за пять минут с ума сойдет от этой дикой смеси из реполовов, муравьиных яиц, котяшкиных деревень и тисковых зябликов. А бывалый птичник по-другому вообще себя не мыслил, проводил в подобном бормотанье весь базарный день.

Кстати, у птичников были особенные, довольно циничные хитрости. Самая безобидная - продать обученного голубя или еще какую птаху, которая при первой же возможности сбежит от нового хозяина и прилетит к старому - для очередной продажи. Н бывали вещи и гораздо менее гуманные. Тот же Е. П. Иванов писал: "Старые птичники, для того чтобы постоянный покупатель-любитель чаще производил покупку, старались снабжать его таким "товаром", который не выживал и быстро "падал", "ослабевал", т. е. умирал в неволе. Для этого существовал излюбленный жестокий прием: при высаживании выбранного экземпляра из клетки продавец, беря его в руку, незаметно сдавливал его под крыльями, отчего у птицы получалось внутреннее кровоизлияние и ослабевала деятельность сердца. Принесенная с рынка живая покупка начинала быстро хиреть и погибала в день-два. Поэтому многие любители держания в клетке певчих птиц чаще всего пересаживали их сами, не доверяя торгашу".

Это называлось - "продать на Ваганьково".


* * *

Особенно же колоритно выглядела площадь на праздник Благовещения, когда существовал обычай выпускать на волю птиц. Обычая очень древний и довольно популярный. Александр Сергеевич Пушкин даже упомянул его в одном стихотворении, но, правда, косвенно:


В чужбине свято наблюдаю

Родной обычай старины:

На волю птичку выпускаю

При светлом празднике весны.


Я стал доступен утешенью;

За что на бога мне роптать,

Когда хоть одному творенью

Я мог свободу даровать!


Александр Сергеевич даже не сомневался, что суть обычая будет понятна и современникам, и далеким-далеким потомкам.

Кстати, стихотворение так и называлось - "Птичка".

А про площадь в этот праздник писал московский литератор И. А. Белоусов: "В день Благовещения этот базар увеличивался против обыкновенного в несколько раз. У москвичей существовал исстари обычай выпускать в этот день на волю птиц.

Некоторые истые москвичи из купечества и зажиточного класса специально приезжали на Трубную площадь, чтобы выпустить на волю несколько птичек. Для этого крестьяне из подмосковных деревень привозили целые садки с сотнями овсянок, снегирей и других мелких птиц.

В этот день на деревьях бульваров, прилегающих к площади, можно было наблюдать множество выпущенных на волю птиц, их щебетание в веселый солнечный день висело в воздухе над шумной толпой рынка. Мне рассказывали о таком случае, бывшем в 80-х годах. Одна купеческая компания возвращалась с загородного кутежа утром в день благовещенья. Проезжая мимо Трубного рынка, один из молодых купчиков вспомнил, что в этот день выпускают на волю птиц, и предложил остановиться и исполнить обычай старины, но было слишком рано - торговля еще не начиналась, палатки были заперты_ Что было делать? А тут подвернулся какой-то мальчик-болгарин с обезьяной.

- Давай выпустим обезьяну, - решили купцы. - Сторговались, купили, отвязали цепочку от обезьяны, заулюлюкали. Обезьяна бросилась в сторону и быстро забралась на дерево…

Купцы уехали довольные.

Мальчик - владелец обезьяны - хотел было заманить ее к себе, но обезьяна действительно почувствовала себя на воле, перескакивала с дерева на дерево и никак не давалась себя поймать…

А базар уже начинался, толпы народа стали наполнять площадь, и внимание всех было обращено на прыгающую обезьяну, около нее собралась такая огромная толпа, что заполнила проезды и прекратила движение. Полиция обратила внимание, вызвала наряд жандармов, усилила наряд полицейских и с трудом разогнала толпу".


* * *

Большой же любитель пернатых поэт Э. Багрицкий не смог обойти этот рынок вниманием. Он воспел его в "Стихах о соловье и поэте":


Весеннее солнце дробится в глазах,

В канавы ныряет и зайчиком пляшет.

На Трубную выйдешь - и громом в ушах

Огонь соловьиный тебя ошарашит...


Куда как приятны прогулки весной:

Бредешь по садам, пробегаешь базаром!..

Два солнца навстречу: одно - над землей,

Другое - расчищенным вдрызг самоваром.


И птица поет. В коленкоровой мгле

Скрывается гром соловьиного лада...

Под клеткою солнце кипит на столе -

Меж чашек и острых кусков рафинада...


Любовь к соловьям - специальность моя,

В различных коленах я толк понимаю:

За лешевой дудкой - вразброд стукотня,

Кукушкина песня и дробь рассыпная...


Ко мне продавец:

- Покупаете? Вот.

Как птица моя на базаре поет!

Червонец - не деньги! Берите! И дома,

В покое, засвищет она по-иному...


От солнца, от света звенит голова...

Я с клеткой в руках дожидаюсь трамвая.

Крестами и звездами тлеет Москва,

Церквами и флагами окружает...


Нас двое!

Бродяга и ты - соловей,

Глазастая птица, предвестница лета.

С тобою купил я за десять рублей -

Черемуху, полночь и лирику Фета!


Весеннее солнце дробится в глазах,

По стеклам течет и в канавы ныряет.

Нас двое.

Кругом в зеркалах и звонках

На гору с горы пролетают трамваи.


Нас двое...

А нашего номера нет...

Земля рассолбдела. Полдень допет.

Зеленою смушкой покрылся кустарник.


Нас двое...

Нам некуда нынче пойти;

Трава горячее, и воздух угарней,-

Весеннее солнце стоит на пути.


Куда нам пойти? Наша воля горька!

Где ты запоешь?

Где я рифмой раскинусь?

Наш рокот, наш посвист

Распродан с лотка...

Как хочешь -

Распивочно или на вынос?


Мы пойманы оба,

Мы оба - в сетях!

Твой свист подмосковный не грянет в кустах,

Не дрогнут от грома холмы и озера...

Ты выслушан,

Взвешен,

Расценен в рублях...

Греми же в зеленых кусках коленкора,

Как я громыхаю в газетных листах!..


И, хотя большая часть этого произведения посвящена тяжелой доле русского поэта, толчком, первопричиной все же послужил именно рынок на Трубе.


* * *

Еще один церковный праздник выделялся здесь, на площади, из прочих дней - так называемый Медовый Спас. Художник-передвижник В. Перов писал: "Шумно и пыльно на Трубной площади в Спасов день первого августа. Еще накануне заметно там больше движения, шуму и ругани, чем в обыкновенное время. Ни один проходящий не упускает случая потаскаться там и позевать на торопливые приготовления к празднику. Мальчишки, растрепанные, грязные, еле одетые и босые, стоят толпами и, погрузясь в созерцание, забыли все: и строгий наказ хозяина "слетать мигом", и неизбежную награду за медленное исполнение возложенного на них поручения. Да и нельзя было не забыться и не засмотреться на все то, что делалось в этот день на Трубной площади…

Загорелой рукой, перепутанной жилами, как веревками, вооруженный ломом пуда в два, неугомонный человек выворотил камни, покойно лежавшие на площади, а в вырытых ямах воздвиг и укрепил круглые столбы. На столбах легли перекладины; сверху поставили стропила, и не прошло часа, как явилась на свет божий наскоро сколоченная и обтянутая парусиной клетка, называемая балаганом. За первым балаганом построился второй, а за ним третий и так далее и далее потянулись они справа до самой горы, где начинается бульвар. Налево же поместились коньки всех цветов и видов; между ними повисли, качаясь, зеленые ящики, называемые каретами; подальше стояли качели, а еще дальше приютился и Петрушка с вечными своими - цыганом, квартальным и доктором. За качелями скромно в сторонке построились походные рестораны с продажею пива и меда. Итак, вся эта местность превратилась в какой-то игрушечный город. Посреди его была и площадь. Только не собор красовался на ней и не присутственные места окружали ее, а посреди всего этого разнообразия воздвигся и прикрепился к земле в виде паутины так называемый колокол с продажею зелена вина - красы буйного веселья всякого народного гулянья.

Наступил вечер. Все это временное население устроилось, измучилось и, промочив свое засохшее от крику, ругани и пыли горло, мирно отдыхало. Любопытные останавливались реже; мальчишки получали воздаяние по делам своим и, всхлипывая, засыпали. Все успокоились в сладкой мечте о завтрашнем удовольствии, а кто и о выручке.

- Какой-то на завтра господь денек пошлет? - думает магик, превращающий цветы в яичницу и проделывающий разные другие волшебства. - Солнышко село чисто, не в тучу! Быть вёдру! - Он еще раз взглянул на потемневшее небо, набожно перекрестился и лег, а вскоре заснул так покойно, как будто и не волшебник.

Все затихло, и только кое-где выли привязанные собаки".

А наутро наступил, собственно, праздник: "Солнце как будто запоздало в это утро, и когда оно выглянуло из-за домов и церквей, то застало всех в страшной суматохе. Лучи его, скользнув по крышам больших каменных домов, осветили боковую сторону крайнего балагана и, пробившись внутрь его, уперлись в занавес, на котором был изображен кто-то вроде Аполлона с лирой в руке и с искалеченными ногами. Другие же лучи скользнули по работавшему народу, прихотливо осветив где лысую голову, а где вскинутые кверху руки с блестящим топором. Все грязное казалось цветным и ярким. Вся площадь, изрезанная тенями, была как будто вызолочена под чернеть. Валявшиеся стекла блестели, как бриллианты, а столы с лотками и корытцами, наполненными сотовым медом, казались кусками золота. Повсюду, жужжа, летали пчелы и жалили всех, защищая плод трудов своих; но, выбившись из сил, они тут же падали и хрустели под ногами хлопотавших хозяев. По всей площади пахло медом. Но никто не обращал внимания ни на что, кроме своей работы; да и работа кипела и приближалась к концу. Кой-где еще приколачивали последнюю доску, отпиливали конец длинного шеста, поднимали вывески с такими изображениями, на которые смотреть было страшно. А солнце поднималось все выше и выше.

Вот загудел большой колокол в соседнем монастыре, мягко разливаясь по всему окружающему пространству. Кончилась и обедня. Народ толпами повалил к месту удовольствия. Со всех сторон бегут мальчишки. Посмотрите направо. В облаке пыли, задрав кверху голову, как дикий конь, преследуемый стаей голодных волков, несется с товарищами в растерзанном виде и без копейки денег кривой Петька. Он порывисто дышит от быстрого бегу, а в груди его хлюпит, как в грязном чубуке. Чудак этот Петька! Карманы его полны бабок. Он худ и грязен, зачастую и голоден, но всегда доволен и весел. Многие дивятся, как это не оторвется его голова: так тонка и худа его искусанная блохами шея. По ремеслу - он сапожник, по званию - мещанин. Все бьют и ругают Петьку, и только ленивый его не трогает.

- Поди сюда, кривой черт! - кричит ему какой-нибудь загулявший из их артели мастер.

Петька уставится быком и не двигается.

- Поди, - говорят тебе!.. Сам встану, хуже будет!

Петька делает шаг вперед и опять останавливается.

- Подойди ближе! Ну еще… еще! - рычит пьяный мастер и, схватив за волосы, всегда всклокоченные, оттреплет ни за что ни про что мальчишку, так, ради шутки. Если не очень больно, то Петька только обругается, а если уж очень невтерпеж, то уйдет под лестницу и горько там плачет. А наплакавшись вдоволь, опять весел и даже счастлив и, не умывшись, так и бегает полосатым от катившихся слез по грязному лицу. Все бьют Петьку, от кухарки до хозяина, а иногда даже и посторонние; но он не тужит. Вот несется теперь Петька на гулянье в полном восторге, а волосы его еще не улеглись от последней трепки.

Плетется и Калиныч, старик из богадельни. Ему уже лет за семьдесят. Он слаб на ногах, да и плоховато видит, но не пропускает практически ни одного гулянья. Долго плетется он до гулянья и во всю дорогу шевелит губами, точно ими что-то хочет раздавить твердое. На нем полосатый халат и картуз на вате, с козырьком чуть ли не в заслонку. В правой руке клюка, а в левой - корзинка, в которую он постоянно собирает выброшенные апельсинные и лимонные корки, посушив которые на солнце, пьет с ними чай и даже угощает товарищей. Спешит и артель позолотчиков, запоздавшая из-за расчета с хозяином. А вот почти бегом валит ватага фабричных, неистово толкая всех и каждого; и ломят они напролом, не слушая, что их клянут все встречные. Показались и монахини, подходя к каждому и прося пискливо на "украшение храма божия". Отовсюду спешит и прибывает народ православный на медовый праздник. Площадь наполняется все больше и больше".

Казалось бы, какая ерунда, какой там праздник! Сплошь какие-то трагические личности. Но ничего, таков уж город под названием Москва. Истинный народный праздник грубоват, иной раз даже омерзителен, и не обходится без всяческих неканонических забав.

А все равно - весело: "И вдруг грянули полковые музыканты, зазвенели медные тарелки, заорали паяцы, завертелись качели; народ завозился, чувствуя свободу рукам и сердцу, - и пошла потеха. Все смешалось, спуталось; все волновалось и кричало. А под самым ухом гнусит Петрушка, уже успевший дать по затрещине вечным врагам своим - цыгану и квартальному. Шум, гам страшный! Пыль, крутясь, поднималась широким столбом и садилась толстыми слоями на гуляющую по соседнему бульвару публику. Народ массами переносился от одного балагана к другому. Мальчишки бегали в полном восторге. Да и все были веселы и довольны, смеялись и галдели…

Шум, крик и разудалые песни еще более усилились. К колоколу подвезли новых питий. Пирамиды были уже полуразрушены. Много корытцев валялось опрокинутыми. Много было съедено меду, перемешанного с пылью и патокой, а также и других лакомств. Гулянье было в полном разгаре. Фабричные щеголихи, обнявшись, расхаживали гурьбами, распевая во все горло веселые песни. Подгулявшие мастеровые, с гармоникой в руках и с красными платками на шее, бесцеремонно с ними заигрывали.

- Карнолины-то растеряли, купчихи! - кричит мастеровой, обращаясь к поющим.

- Ах вы, мастеровщина оглашенная! - отвечают хором фабричные красавицы и опять затягивают визгливо какую-то песню.

Спесивые кухарки, разодетые во все красное, занимаются больше солдатами, истребляя подсолнухи и орехи. Они разговаривают с ними самым деликатным манером.

Если вы, кавалер, не можете сократить себя, то это вам довольно стыдно! - говорит миловидная кухарка, идя со своей подругой…

Остальная же публика толпится у балаганов, как нищие у крыльца в день памяти усопшего богача. Балаганные артисты работают без устали: уже восьмое представление кончалось в крайнем балагане. Полковые музыканты только и знают, что лазают на раус. Знаменитый остряк и комик Арефьич - любимец народа - начал ослабевать: выражался как-то резче, чем еще больше смешил публику. Но что делалось на качелях и в соседних ресторанах, на коньках и в питейных заведениях - описать невозможно. Одним словом, веселье было одуряющее. И, боже! Сколько было выпито вина и пива! Сколько выпущено острот язвительных и милых! Перетоптано пчел и перебито посуды! Вся площадь была как бы засеяна скорлупами орехов, подсолнухов и разными объедками от других лакомств. Представьте себе состояние сонного человека, если бы в его ухе лопнула ракета! Точно в таком же положении была оглушенная и озадаченная публика от неистовой пальбы в третьем балагане: этим финалом кончилось девятое представление - взятие какой-то крепости, где турки валятся как чурки, а наши, хоть без голов стоят, а все палят. Народ бросился к балагану, а из него тоже валила распотевшая масса. Столкнулись эти две силы и начали одолевать одна другую. На балконе, однако, стояли измученные уже артисты, хрипло крича во все горло: к началу! К началу! Комик… по профессии башмачник, заорал уже совсем осиплым голосом, обращаясь к очень высокому и худощавому до крайности фабричному, с зеленым как трава лицом и оловянными неподвижными глазами: "Эй ты, длинный черт! Где это ты ходули-то украл? Залез на них, да и ходишь по народу! Бесстыжие твои буркалы! Вот я те к мировому!.." - и при этом скорчил такую рожу, что вся площадь так и залилась неудержимым смехом. Народ повалил в балаган, с остервенением давя друг друга. А солнце уже спускалось за близстоявшую монастырскую колокольню".

Можно осуждать этих московских обывателей, а можно им сочувствовать. Однако, самое, пожалуй, правильное - это радоваться за них. Ведь в череде обыкновенных изнурительных и скучных дней, даже подобный праздник - безусловно в радость.


* * *

Торговали здесь, на Трубной и цветами. "Голос Москвы" сообщал: "Очень характерна теперь для старушки-Москвы все развивающаяся у населения любовь к цветам. В недавние сравнительно годы окна квартир среднего достатка украшались исключительно невзыскательными растениями, вроде герани, фуксии, кактуса, плюща, крина.

О цветах срезанных, как об украшении комнат, имели понятие только очень достаточные москвичи. Остальные знали только ландыши да фиалки, что продавали по улицам подмосковные крестьяне.

Теперь далеко не то. С ранней весны на улицах появляются торговцы с цветами более южных широт. До первого нашего цветка - подснежника - на улицах масса гвоздики, фиалки, ромашки, левкоев с благодатного юга. Цены вполне доступны, и редко где теперь не увидишь в московской квартире этого нежного и изящного украшения. Оно постоянно прививается, утончая, совершенствуя вкус.

Образовался и промысел. Торгуют цветами больше дети. На юге такой промысел давно парализовал нищенство детей, доставляя нетрудный заработок. У нас этому промыслу не следовало бы мешать.

Развивается торг и цветущими растениями. Три раза в неделю Трубная площадь представляет собой временные цветники. Здесь вы найдете все сезонные цветы. Попадаются очень хорошие экземпляры.

Интересны и продавцы из подмосковных цветоводств, примитивно дающие советы покупателям по части ухода за цветами. Типичны и покупатели, в большинстве - любители цветов.

Цены стоят здесь невысокие. Небогатый покупатель не может тратить много на свою изящную "охоту". Торгуют вовсю. К четырем часам продавцы начинают идти на уступки, особенно в цене на цветущие растения.

Перед праздниками торговля здесь шла особенно ходко. Продавали по несколько возов товара. Шло много роз, азалий, гиацинтов, тюльпанов, нарциссов.

Нельзя не приветствовать этого развивающегося в Москве вкуса к прекрасному".

Писатель же Антон Павлович Чехов посвятил торгу на Трубной площади довольно колоритную заметку: "Небольшая площадь близ Рождественского монастыря, которую называют Трубной, или просто Трубой; по воскресеньям на ней бывает торг. Копошатся, как раки в решете, сотни тулупов, бекеш, меховых картузов, цилиндров. Слышно разноголосое пение птиц, напоминающее весну. Если светит солнце и на небе нет облаков, то пение и запах сена чувствуются сильнее, и это воспоминание о весне возбуждает мысль и уносит ее далеко-далеко. По одному краю площадки тянется ряд возов. На возах не сено, не капуста, не бобы, а щеглы, чижи, красавки, жаворонки, черные и серые дрозды, синицы, снегири. Все это прыгает в плохих, самоделковых клетках, поглядывает с завистью на свободных воробьев и щебечет. Щеглы по пятаку, чижи подороже, остальная же птица имеет самую неопределенную ценность.

- Почем жаворонок?

Продавец и сам не знает, какая цена его жаворонку. Он чешет затылок и запрашивает сколько бог на душу положит - или рубль, или три копейки, смотря по покупателю. Есть и дорогие птицы. На запачканной жердочке сидит полинялый старик-дрозд с ощипанным хвостом. Он солиден, важен и неподвижен, как отставной генерал. На свою неволю он давно уже махнул лапкой и на голубое небо давно уже глядит равнодушно. Должно быть, за это свое равнодушие он и почитается рассудительной птицей. Его нельзя продать дешевле как за сорок копеек. Около птиц толкутся, шлепая по грязи, гимназисты, мастеровые, молодые люди в модных пальто, любители в донельзя поношенных шапках, в подсученных, истрепанных, точно мышами изъеденных брюках. Юнцам и мастеровым продают самок за самцов, молодых за старых... Они мало смыслят в птицах. Зато любителя не обманешь. Любитель издали видит и понимает птицу.

- Положительности нет в этой птице, - говорит любитель, засматривая чижу в рот и считая перья в его хвосте. - Он теперь поет, это верно, но что ж из этого? И я в компании запою. Нет, ты, брат, мне без компании, брат, запой; запой в одиночку, ежели можешь... Ты подай мне того вон, что сидит и молчит! Тихоню подай! Этот молчит, стало быть, себе на уме..."

Но не только цветами и птичками торговали на трубной: "Между возами с птицей попадаются возы и с другого рода живностью. Тут вы видите зайцев, кроликов, ежей, морских свинок, хорьков. Сидит заяц и с горя солому жует. Морские свинки дрожат от холода, а ежи с любопытством посматривают из-под своих колючек на публику.

- Я где-то читал, - говорит чиновник почтового ведомства, в полинялом пальто, ни к кому не обращаясь и любовно поглядывая на зайца, - я читал, что у какого-то ученого кошка, мышь, кобчик и воробей из одной чашки ели.

- Очень это возможно, господин. Потому кошка битая, и у кобчика, небось, весь хвост повыдерган. Никакой учености тут нет, сударь. У моего кума была кошка, которая, извините, огурцы ела. Недели две полосовал кнутищем, покудова выучил. Заяц, ежели его бить, спички может зажигать. Чему вы удивляетесь? Очень просто! Возьмет в рот спичку и - чирк! Животное то же, что и человек. Человек от битья умней бывает, так и тварь".

Главной же ценность этого рынка были, конечно, посетители: "В толпе снуют чуйки с петухами и утками под мышкой. Птица всё тощая, голодная. Из клеток высовывают свои некрасивые, облезлые головы цыплята и клюют что-то в грязи. Мальчишки с голубями засматривают вам в лицо и тщатся узнать в вас голубиного любителя.

- Да-с! Говорить вам нечего! - кричит кто-то сердито. - Вы посмотрите, а потом и говорите! Нешто это голубь? Это орел, а не голубь!

Высокий, тонкий человек с бачками и бритыми усами, по наружности лакей, больной и пьяный, продает белую, как снег, болонку. Старуха-болонка плачет.

- Велела вот продать эту пакость, - говорит лакей, презрительно усмехаясь. - Обанкрутилась на старости лет, есть нечего и теперь вот собак да кошек продает. Плачет, целует их в поганые морды, а сама продает от нужды. Ей-богу, факт! Купите, господа! На кофий деньги надобны.

Но никто не смеется. Мальчишка стоит возле и, прищурив один глаз, смотрит на него серьезно, с состраданием".

А впрочем, и цветы и птицы, и болонки, и ежи меркли перед обитателями вод: "Интереснее всего рыбный отдел. Душ десять мужиков сидят в ряд. Перед каждым из них ведро, в ведрах же маленький кромешный ад. Там в зеленоватой, мутной воде копошатся карасики, вьюнки, малявки, улитки, лягушки-жерлянки, тритоны. Большие речные жуки с поломанными ногами шныряют по маленькой поверхности, карабкаясь на карасей и перескакивая через лягушек. Лягушки лезут на жуков, тритоны на лягушек. Живуча тварь! Темно-зеленые лини, как более дорогая рыба, пользуются льготой: их держат в особой баночке, где плавать нельзя, но всё же не так тесно...

- Важная рыба карась! Держаный карась, ваше высокоблагородие, чтоб он издох! Его хоть год держи в ведре, а он всё жив! Неделя уж, как поймал я этих самых рыбов. Наловил я их, милостивый государь, в Перерве и оттуда пешком. Караси по две копейки, вьюны по три, а малявки гривенник за десяток, чтоб они издохли! Извольте малявок за пятак. Червячков не прикажете ли?

Продавец лезет в ведро и достает оттуда своими грубыми, жесткими пальцами нежную малявку или карасика, величиной с ноготь. Около ведер разложены лески, крючки, жерлицы, и отливают на солнце пунцовым огнем прудовые червяки".

И все же посетитель интереснее: "Около возов с птицей и около ведер с рыбой ходит старец-любитель в меховом картузе, железных очках и калошах, похожих на два броненосца. Это, как его называют здесь, "тип". За душой у него ни копейки, но, несмотря на это, он торгуется, волнуется, пристает к покупателям с советами. За какой-нибудь час он успевает осмотреть всех зайцев, голубей и рыб, осмотреть до тонкостей, определить всем, каждой из этих тварей породу, возраст и цену. Его, как ребенка, интересуют щеглята, карасики и малявки. Заговорите с ним, например, о дроздах, и чудак расскажет вам такое, чего вы не найдете ни в одной книге. Расскажет вам с восхищением, страстно и вдобавок еще и в невежестве упрекнет. Про щеглят и снегирей он готов говорить без конца, выпучив глаза и сильно размахивая руками. Здесь на Трубе его можно встретить только в холодное время, летом же он где-то за Москвой перепелов на дудочку ловит и рыбку удит.

А вот и другой "тип", - очень высокий, очень худой господин в темных очках, бритый, в фуражке с кокардой, похожий на подьячего старого времени. Это любитель; он имеет немалый чин, служит учителем в гимназии, и это известно завсегдатаям Трубы, и они относятся к нему с уважением, встречают его поклонами и даже придумали для него особенный титул: "ваше местоимение". Под Сухаревой он роется в книгах, а на Трубе ищет хороших голубей.

- Пожалуйте! - кричат его голубятники. - Господин учитель, ваше местоимение, обратите ваше внимание на турманов! Ваше местоимение!

- Ваше местоимение! - кричат ему с разных сторон.

- Ваше местоимение! - повторяет где-то на бульваре мальчишка.

А "его местоимение", очевидно, давно уже привыкший к этому своему титулу, серьезный, строгий, берет в обе руки голубя и, подняв его выше головы, начинает рассматривать и при этом хмурится и становится еще более серьезным, как заговорщик.

И Труба, этот небольшой кусочек Москвы, где животных любят так нежно и где их так мучают, живет своей маленькой жизнью, шумит и волнуется, и тем деловым и богомольным людям, которые проходят мимо по бульвару, непонятно, зачем собралась эта толпа людей, эта пестрая смесь шапок, картузов и цилиндров, о чем тут говорят, чем торгуют".


* * *

Увы, при новой власти колорит этого места навсегда исчез. Изысканный и аристократичный в своем роде Трубный торг в одночасье сделался простой толкучкой. Московский обыватель Н. П. Окунев писал в 1918 году: "На "Трубе" спрашивал цену живой, захудалой, непородистой курицы - оказалось: 65 р. Утка таких же достоинств 75 р. Кстати осведомился об арбузе - 25р, штука среднего размера. Подошвы кожаные к сапогам или штиблетам - самые дешевые 75 р. за пару; ржаная мука немного подешевела, но все же не менее 325 р. за пуд. Фунт зубного порошка, т. е. обыкновенного толченого мела, - 8 р. 50 к. Спички от 25 до 30 к. за коробку. Самая дешевая, самая скверная русская сигара 80 к. шт".

Еще не до конца было понятно, что случившееся в государстве под названием Россия - если и не навсегда, то уж, во всяком случае, на три-четыре поколения.


* * *

Здесь же располагалось множество мелких гостиниц, меблированных комнат и прочих невзыскательных пристанищ как для москвичей, так и для тех, кто, волей случая, оказывался в нашем городе с какими-либо целями, проблемами, амбициями, бедами, надеждами. Прислуживали в них, по большей части, выходцы из окрестных деревень. Один из них, Н. И. Морозов (ему вскоре посчастливилось сделаться секретарем В. Гиляровского) так описывал свои первые впечатления от города Москвы: "В Москву меня привез дядя, брат отца. Мы пришли в меблированные комнаты Дипмана на Цветном бульваре. Дядя попросил вызвать сына. Когда появился Николай, доводившийся мне двоюродным братом, я не узнал его с первого взгляда: передо мной стоял не то арап, не то человек, который весь изгваздался в саже. Увидев нас, он улыбнулся, и тогда я узнал его и заметил на его лице три белых пятна: зубы и белки глаз. Оказалось, что он в меблированных комнатах ставит самовары для постояльцев. Дядя мне говорил совсем другое: "Николай работает по самоварной части", я и думал, что он мастер по самоварному делу, чему я и сам не прочь был научиться. Я надеялся встретиться с ним в огромной мастерской, дымной и угарной. А получилось все шиворот-навыворот.

"Вот так работа по самоварной части!.." - отметил я про себя и повесил голову.

Но тут поспел первый самовар. Николай отлил два больших чайника кипятку, заварил в маленький чаю, парнишка вроде меня принес большой каравай ситного, колбасы, и мы с дядей, проголодавшись с дороги, с удовольствием отвели душу за этим угощением.

Неожиданно наше мирное чаепитие было грубо нарушено: в самоварную вошел хозяин Дипман, крючконосый, с сединой в голове и бороде.

- Это кто такие? - свирепым тоном зарычал он.

- Мой отец и брат,- спокойно ответил Николай.

- Пусть они убираются отсюда немедленно, в гостинице быть посторонним не разрешается, сию минуту вон!..- истерично кричал хозяин.

Такое бесчеловечие меня огорошило. Брат смело возразил хозяину:

- Где же я могу принять теперь родственников, приехавших ко мне из деревни? На скамеечке бульвара, что ли?

В его голосе чувствовалось возмущение. Хозяин ответил тем же тоном:

- Это меня не касается, у меня не дом для странников,- вон, говорю!

Самоварную пришлось оставить, мы ушли с дядей в людскую, там и ночевали тайком. С моим устройством пришлось поспешить, потому что жить было негде".

Выбора особенного не было. Куда пойти такому горемыке? Разумеется, в другой трактир, или гостиницу, не хуже и не лучше этой: "Поговорив кое с кем, дядя сунул меня через несколько дней на работу в трактир Павловского на Трубной площади - за три рубля в месяц мыть чайную посуду.

И вот я на должности. Меня привели в судомойку. Митька, мой старший по работе, напялил на меня хозяйский фартук и повел к громадному медному тазу, наполненному грязными чайными чашками и блюдцами.

- Вот твой рабочий станок, - сказал он. А потом налил в таз горячей воды, насыпал в него соды и научил, что и как надо делать.

Я мою посуду и думаю о деревне. Дядя теперь приехал домой, и был у мамы и рассказал, ставя себе в заслугу, как он устроил меня на работу. "Уж и работа!" - Думаю я про себя, и от этих дум горько на душе.

Моя мечта сбылась. Я - в Москве и стал мастером ремесла, на изучение которого потратил не годы и даже не часы, а минуты...

Стою у таза с засученными рукавами, с забрызганным фартуком, как прачка у корыта, и донимаю жесткой щеткой послушные фарфоровые чашки. Из простонародного зала доносятся звуки музыкальной машины:


Хорошо было детинушке

Сыпать ласковы слова...


Слышится пьяный говор, звон посуды, грохот стульев...

Долго, очень долго тянется рабочее время, оно начинается в шесть утра. Сколько раз, бывало, посмотришь на часы, ждешь, когда же стрелка покажет двенадцать. Наконец раздается долгожданный бой часов, и все мы - половые в белых рубахах, посудомойщики, работники ресторанной кухни - сломя голову мчимся в свое подземелье, расположенное под зданием трактирного заведения. Усталость валит с ног. Быстро раздеваемся и бросаемся на постели. Глаза начинают смыкаться, но я слышу сквозь сон разговор:

- В "Славянский базар" попасть бы... Можно было бы в год хозяйство поправить...

- Есть на примете человек... Кумекаю... Может быть, и клюнет...

Засыпаю, не дождавшись конца разговора.

Раз в две недели каждому служащему полагалось уходить со двора. Так назывался тогда выходной день. Отпуск предоставлялся обязательно в воскресенье. Отпросился и я со двора, когда прослужил месяц с лишним".

Да, Морозову и вправду повезло. Он прожил насыщенную жизнь и, более того, вошел в историю - как автор мемуаров о великом человеке, Гиляровском. Большинство, однако, так и оставалось навсегда в мире подобных незамысловатых заведений.


* * *

Самым знаменитым из трактиров низкого пошиба, находившихся на Трубной площади, был "Крым". Владимир Гиляровский так описывал это, без преувеличения, злачное место: "Разгульный "Крым" занимал два этажа. В третьем этаже трактира второго разряда гуляли барышники, шулера, аферисты и всякое жулье, прилично сравнительно одетое. Публику утешали песенники и гармонисты.

Бельэтаж был отделан ярко и грубо, с претензией на шик. В залах были эстрады для оркестра и для цыганского и русского хоров, а громогласный орган заводился вперемежку между хорами по требованию публики, кому что нравится, - оперные арии мешались с камаринским и гимн сменялся излюбленной "Лучинушкой".

Здесь утешались загулявшие купчики и разные приезжие из провинции. Под бельэтажем нижний этаж был занят торговыми помещениями".

А писатель А. Левитов рассказывал об этом заведении с позиции простого посетителя: "Опьяневши от одного уже взгляда на "Крым", я ерундисто начинаю рассуждать о тех благоприятных обстоятельствах, которые бы могли положить конец несчастью Цветной площади, но обстоятельств этих ничуть не виделось мне во мраке осенней ночи...

Кто имеет право любить выпивку, тот вполне поймет, с каким неописанным наслаждением юркнул я… в глубокое крымское подземелье, где непременно должна закружиться всякая голова, если она имеет хоть немного желания и причин закружиться.

Пятнадцать или, может быть, десять ступеней, которые ведут в рекомендуемую мною могилу, не великая беда. Мы пройдем их если не без толчков, за которыми, по пословице, не угоняешься, по крайней мере, без особенных приключений.

- Господ уж стал сюда черт носить! - бурлит с злостью какая-то толстая колонна с большой черною бородой, выкатываясь снизу навстречу к нам.

Избави вас бог спрашивать у колонны, что ей за дело до вашего визита в "Крым": на дворе такая темная ночь...

- Извозчик! - кричит молодой парень, видимо, мастеровой.- Что возьмешь на Девичье поле? Там ты меня подождешь, примером, пять минут, с Девичьего поля на Покровку, там тоже пять минут, с Покровки к Сухаревой и духом назад.

- Што взять-то? - спрашивает один дядя из целой толпы извозчиков, облепивших "Крым" своими калиберами. - Давай целковый.

- Облопаешься неравно! - с укоризной предполагает молодой парень.

- Сколько же дашь-то?

- Сколько дам-то?..

- Да, сколько от тебя будет?

- Трынку! - с хохотом отвечает парень, быстро сбегая в подземелье.

- О-ой, батюшки! Шлею с лошади в одну минуту сняли! - кричит кто-то за трактирным углом.

- Вот нам и чай! - продолжает хохотать промелькнувший сейчас парень, затворяя за собою визглявую трактирную дверь.

- А-а, чертов сын, попался! Мы тебе дадим таперича, как у своих извозчиков шлеи воровать.

Вслед за этими словами слышатся глухие удары обо что-то, будто кто в пустую бочку для своего удовольствия колотил собственным кулаком. Подумать, впрочем, чтоб это били человека,- нельзя было, потому что человек тот, по всем соображениям, непременно должен бы был закричать от этих ударов.

- Што тут такое? - вопрошает басистый начальственный голос, очевидно, принадлежащий городовому.

- А вот шлею украл.

- Кто ж это?

- Хто? Известно хто! Все Евланька Фуфлыга бедокурит.

- А! - строго вскрикивает басистый голос.- Так ты опять у своих воруешь?..

И замолкшие было удары раздались с новою силой.

- Брось его, судырь! - просят ундера уже сами извозчики.- Отойди уж ты лучше: мы его без тебя-то своим судом прокладней отделаем...

- Глядите вы у меня, чертоломы! Душу чтобы не тово...

- Што-о на-ам ду-у-шу? За-а-чем нам ее? - отвечал кто-то, судя по тону голоса, к чему-то напряженно прикладывающий руки.

- Батюшки, отпустите! Голубчики, дух у меня совсем займется!..

- Завопил небось! Мы те, ворище, не так разбодрим. Ночью гораздо больнее, нежели днем, действуют на душу такие крики: так зло моргают уличные фонари, слушая их, и к тому же ночное небо такое серое, такое безучастное повисло над ними!"

Но это лишь только прелюдия. Внутренность "Крыма" еще интереснее: "Вы как будто испугались этой маленькой отечественной сценки и уже боязливо ступаете назад. Напрасно! Она в моих глазах заключает в себе тот аромат национальности, который всегда притягивает меня к "Крыму", как пахучая гречиха притягивает к себе работницу-пчелу.

Повинуясь этому тяготению, я отверзаю трактирную дверь. Крикливое визжание рокового блока достойно приготовляет нервы к безболезненному восприятию сцен, разыгрывающихся в оригинальном подземелье.

Сначала ничего и не разберешь, потому что клубы густого и однообразно пахучего воздуха не вдруг показывают посетителю частности русской оргии. Они повисли над новым человеком плотною тучей, как бы пристально осматривают его, желая прежде узнать, рожден ли он с способностью участвовать в укрываемой ими каше или нет.

Кто благополучно проминет этот осмотр, тот пусть смело идет дальше: оргия уже не испугает и не оглушит его своим дружным и никогда не прерывающимся ревом. Надо, впрочем, сказать, что и такой счастливой головище покажется на первый раз, что этот тысячезевный шум происходит не от множества людей, крутящихся в подвале, а что самый подвал этот, его толстые серые стены, его маленькие грязные оконца, его закопченные потолки и мебель, газовые рожки, торчащие в стенах, и длинноногие столовые подсвечники - все это, как что-то живое, будто обрадовавшееся новому гостю, двинулось к нему навстречу и заорало этим могучим гулом.

Но, говоря об этом вакхическом вихре, я или должен лить воду для того, чтобы не услышать упреков в излишнем лиризме, или, рассказывая о том, как под мрачными сводами харчевни экстазически бесновалась песня солдатского хора, как сияли лица, певшие и слушавшие ее, какими сердечными воплями радости и наслаждения отзывалась русская природа своим родным мотивам,- я сгорю в пламенном ливне жгучих фраз, который неизбежно польется с губ моих, когда я отдамся изображению этих, исполненных неудержимой страсти и невыразимого своеобразия, сцен.

Но что мне за дело до людских попреков, от которых ушел я сюда! Разве они не помогут мне забыть все на свете - эти скорбно-могучие мотивы родной песни!

Вот они всего заливают меня. Ого! Как здорово выносит их крепкая солдатская грудь! Бубен - так и тот ничуть не заглушает ни однообразную басовую ноту, которая невообразимо терпеливо тянет:


Сво-во празд-нич-ка дож-ду-ся,

Во гроз-на му-жа вцеп-лю-ся! -


ни горячих переливов занозистого тенора, с злостью подхватывающего:


Во грозна му-жа вцеп-люся,

На смерть раздеруся!


И фистула тут же - этот кудрявый, белокурый, маленький кантонист... Господи! Какими грустными, какими раздирающими тонами покрывает весь хор его серебряный голос:


О-о-о-ох! На смерть раздеруся!


А опять: этот черный кузнец-плясун, в пестром халате, в сапожных обрезках на босую ногу, в истасканной фуражке на бедовой голове,- как это он бойко и выразительно блеснул в толпу своими черными глазами, как незаученно ловко тукнул о пол толстою подошвой, когда хор дружно грянул изо всех грудей заключительную строфу:


На смерть раздеруся!


Оглушительный вскрик тенора, слившись с трелями колокольчиков бубна, закончил песню. Весь «Крым» бесновался до неистовства. Один молодчина упал на четвереньки и ревел от наслаждения, как дикий зверь.

- А-а-атлична! - кричал он.- Подать солдатам водки на пять целковых!..

Присутствовала в том трактире и полиция. Да толку с нее ровным счетом никакого не было: "Только что спетая песня еще пуще разожгла оргию. Новые толпы ввалились в подземелье. Вскоре между прибывшими гостями и гостями старыми завязались драки из-за столов. Четвертаки за одну только очистку сиденья давались бесспорно даже такими людьми, которые, судя по их жалким отрепьям, четвертака во сне никогда не видали. Как собаки по стаду, метались половые в публике, усмиряя ее порывы; городовые, строго покручивая рыжие усы, тоже маршировали по залам, как бы высматривая что-то; но ничего не усмиряло публику. Она отдалась влиянию полночного кутежа и, нисколько не стесняясь рыжими усами, могуче бурлила.

- Што, дяденька, ходишь? Ай тятеньку с маменькой высматриваешь? - спрашивает у ундера молодой мастеровой с красною, как огонь, физиономией, с игриво горящими глазами.- Не бывали еще ваши, сударь, тятенька с маменькой. Вот мы таперича без них и погуливаем. Хорошо погуливаем, а?

Ундер бросает на парня взгляд, исполненный самого магнетического сурьеза, и приказывает ему посократить безделицу горло-то, на том основании, что он еще сосунок, которого из трактира следует по затылку турить.

- Ты-то стар ли? - спрашивает мастеровой ундера.

- Я-то стар! - с сознанием собственного достоинства отвечает полицейский.

- Постарее тебя у нас на селе кобели важивались, одначе же мы им хвосты знатно гладили.

- Это точно! - подхватывают с хохотом на других столах.- Гляди, как бы и тебе не погладили хвоста-то, а то он у тебя сер что-то, хвост-от.

Ундер в немалом конфузе ретируется в другую залу, стараясь, однако же, так устроить свое отступление, чтоб оно вслух говорило, что мы, дескать, грубостев таких не расслышали, а то бы беда была...

- Напрасно вы к этому ундеру, господа, своих рук не приложите,- говорят некоторые кринолины,- мужчина самый что ни есть необразованный и гордый.

- Что ушло, то не уплыло! - отвечают господа кринолинам.- Попадется в руки, натерпится муки".

Так проводили свои каждодневные досуги представители так называемых "низов" Москвы.


* * *

Но самое страшное было в подвале, под "Крымом". Там размещался трактир "Ад". Владимир Гиляровский так писал об этом "Аде": "Глубоко в земле, подо всем домом между Грачевкой и Цветным бульваром сидел громаднейший подвальный этаж, весь сплошь занятый одним трактиром, самым отчаянным разбойничьим местом, где развлекался до бесчувствия преступный мир, стекавшийся из притонов Грачевки, переулков Цветного бульвара, и даже из самой "Шиповской крепости" набегали фартовые после особо удачных сухих и мокрых дел, изменяя даже своему притону "Поляковскому трактиру" на Яузе, а хитровская "Каторга" казалась пансионом благородных девиц по сравнению с "Адом".

Много лет на глазах уже вошедшего в славу "Эрмитажа" гудел пьяный и шумный "Крым" и зловеще молчал "Ад", из подземелья которого не доносился ни один звук на улицу. Еще в семи- и восьмидесятых годах он был таким же, как и прежде, а то, пожалуй, и хуже, потому что за двадцать лет грязь еще больше пропитала пол и стены, а газовые рожки за это время насквозь прокоптили потолки, значительно осевшие и потрескавшиеся, особенно в подземном ходе из общего огромного зала от входа с Цветного бульвара до выхода на Грачевку. А вход и выход были совершенно особенные. Не ищите ни подъезда, ни даже крыльца... Нет.

Сидит человек на скамейке на Цветном бульваре и смотрит на улицу, на огромный дом Внукова. Видит, идут по тротуару мимо этого дома человек пять, и вдруг - никого! Куда они девались?.. Смотрит - тротуар пуст... И опять неведомо откуда появляется пьяная толпа, шумит, дерется... И вдруг исчезает снова... Торопливо шагает будочник - и тоже проваливается сквозь землю, а через пять минут опять вырастает из земли и шагает по тротуару с бутылкой водки в одной руке и со свертком в другой...

Встанет заинтересовавшийся со скамейки, подойдет к дому - и секрет открылся: в стене ниже тротуара широкая дверь, куда ведут ступеньки лестницы. Навстречу выбежит, ругаясь непристойно, женщина с окровавленным лицом, и вслед за ней появляется оборванец, валит ее на тротуар и бьет смертным боем, приговаривая:

- У нас жить так жить!

Выскакивают еще двое, лупят оборванца и уводят женщину опять вниз по лестнице. Избитый тщетно силится встать и переползает на четвереньках, охая и ругаясь, через мостовую и валится на траву бульвара...

Из отворенной двери вместе с удушающей струей махорки, пьяного перегара и всякого человеческого зловония оглушает смешение самых несовместимых звуков. Среди сплошного гула резнет высокая нота подголоска-запевалы, и грянет звериным ревом хор пьяных голосов, а над ним звон разбитого стекла, и дикий женский визг, и многоголосая ругань.

А басы хора гудят в сводах и покрывают гул, пока опять не прорежет их визгливый подголосок, а его не заглушит, в свою очередь, фальшивая нота скрипки...

И опять все звуки сливаются, а теплый пар и запах газа от лопнувшей где-то трубы на минуту остановят дыхание...

Сотни людей занимают ряды столов вдоль стен и середину огромнейшего "зала". Любопытный скользит по мягкому от грязи и опилок полу, мимо огромный плиты, где и жарится и варится, к подобию буфета, где на полках красуются бутылки с ерофеичем, желудочной, перцовкой, разными сладкими наливками и ромом, за полтинник бутылка, от которого разит клопами, что не мешает этому рому пополам с чаем делаться "пунштиком", любимым напитком "зеленых ног", или "болдох", как здесь зовут обратников из Сибири и беглых из тюрем.

Все пьяным-пьяно, все гудит, поет, ругается... Только в левом углу за буфетом тише - там идет игра в ремешок, в наперсток... И никогда еще никто в эти игры не выигрывал у шулеров, а все-таки по пьяному делу играют... Уж очень просто".

Удивительно, но правила этих мошеннических игр за полтора столетия (а то и больше) совершенно не менялись. "Наперсток" в "Аде" был точно таким же, как и на московских рынках и вокзалах в девяностые годы двадцатого века. Разве что шарик делали из хлеба - так было естественнее, да и фабричных шариков тогда еще не слишком много выпускалось.

Все то же самое и с "ремешком". Берется засаленный брючный ремень, складывается пополам и заворачивается рулетом. Таким образом в центре рулета образуются два совершенно одинаковых на вид отверстия - одно снаружи ремешка, другое же внутри. Следовало палец или палочку воткнуть в одно из тех отверстий. После чего рулет раскручивался. Если палец оказывался внутри ремня - выигрывал играющий. Если снаружи - организатор игры.

В действительности, тот организатор выигрывал всегда - за исключением случаев, когда он нарочно проигрывал, с целью зацепить клиента, создать у него иллюзию легкого, можно сказать, обязательного, гарантированного выигрыша. Так же и с наперстками - ловкач наперсточник мог перекидывать свой шарик из-под одного наперстка под другой совершенно незаметно для несчастного, который вдруг решил "подзаработать" таким образом.

И еще одно роднило эти игры в девятнадцатом столетии и в наши дни. И тогда, и тогда всем без исключения было известно, что выиграть ни в "наперсток", ни в "ремешок" в принципе невозможно. Но при этом так хотелось легких денег, да еще и хмель влиял на голову, мешал нормально оценить создавшуюся ситуацию. И в результате деньги вполне предсказуем, вовсе не удивительным образом перетекали из кармана бедного пропойцы в карман циничного наперсточника.

Гиляровский писал все о том же трактире под названием "Ад": "И здесь в эти примитивные игры проигрывают все, что есть: и деньги, и награбленные вещи, и пальто, еще тепленькое, только что снятое с кого-нибудь на Цветном бульваре. Около играющих ходят барышники-портяночники, которые скупают тут же всякую мелочь, все же ценное и крупное поступает к самому "Сатане" - так зовут нашего хозяина, хотя его никогда никто в лицо не видел. Всем делом орудуют буфетчик и два здоровенных вышибалы - они же и скупщики краденого.

Они выплывают во время уж очень крупных скандалов и бьют направо и налево, а в помощь им всегда становятся завсегдатаи - "болдохи", которые дружат с ними, как с нужными людьми, с которыми "дело делают" по сбыту краденого и пользуются у них приютом, когда опасно ночевать в ночлежках или в своих "хазах". Сюда же никакая полиция никогда не заглядывала, разве только городовые из соседней будки, да и то с самыми благими намерениями - получить бутылку водки.

И притом дальше общего зала не ходили, а зал только парадная половина "Ада". Другую половину звали "Треисподняя", и в нее имели доступ только известные буфетчику и вышибалам, так сказать, заслуженные "болдохи", на манер того, как вельможи, "имеющие приезд ко двору". Вот эти-то "имеющие приезд ко двору" заслуженные "болдохи" или "иваны" из "Шиповской крепости" и "волгой" из "Сухого оврага" с Хитровки имели два входа–один общий с бульвара, а другой с Грачевки, где также исчезали незримо с тротуара, особенно когда приходилось тащить узлы, что через зал все-таки как-то неудобно.

"Треисподняя" занимала такую же по величине половину подземелья и состояла из коридоров, по обеим сторонам которых были большие каморки, известные под названием: маленькие - "адских кузниц", а две большие - "чертовых мельниц".

Здесь грачевские шулера метали банк - единственная игра, признаваемая "Иванами" и "болдохами", в которую они проигрывали свою добычу, иногда исчисляемую тысячами.

В этой половине было всегда тихо - пьянства не допускали вышибалы, одного слова или молчаливого жеста их все боялись. "Чертовы мельницы" молотили круглые сутки, когда составлялась стоящая дела игра, Круглые сутки в маленьких каморках делалось дело: то "тырбанка сламу", то есть дележ награбленного участниками и продажа его, то исполнение заказов по фальшивым паспортам или другим подложным документам особыми спецами. Несколько каморок были обставлены как спальни (двуспальная кровать с соломенным матрасом) - опять-таки только для почетных гостей и их "марух"...

Заходили сюда иногда косматые студенты, пели "Дубинушку" в зале, шумели, пользуясь уважением бродяг и даже вышибал, отводивших им каморки, когда не находилось мест в зале.

Так было в шестидесятых годах, так было и в семидесятых годах в "Аду", только прежде было проще: в "Треисподнюю" и в "адские кузницы" пускались пары с улицы, и в каморки ходили из зала запросто всякие гости, кому надо было уединиться. Иногда в семидесятых годах в "Ад" заходили почетные гости - актеры Народного театра и Артистического кружка для изучения типов. Бывали Киреев, Полтавцев, Вася Васильев. Тогда полиция не заглядывала сюда, да и после, когда уже существовала сыскная полиция, обходов никаких не было, да они ни к чему бы и не повели - под домом были подземные ходы, оставшиеся от водопровода, устроенного еще в екатерининские времена".

И, разумеется, столь привлекательное место не могли пропустить революционные подпольщики: "С трактиром "Ад" связана история первого покушения на Александра II 4 апреля 1866 года. Здесь происходили заседания, на которых и разрабатывался план нападения на царя.

В 1863 году в Москве образовался кружок молодежи, постановившей бороться активно с правительством. Это были студенты университета и Сельскохозяйственной академии. В 1865 году, когда число участников увеличилось, кружок получил название "Организация".

Организатором и душой кружка был студент Ишутин, стоявший во главе группы, квартировавшей в доме мещанки Ипатовой по Большому Спасскому переулку, в Каретном ряду. По имени дома эта группа называлась ипатовцами. Здесь и зародилась мысль о цареубийстве, неизвестная другим членам "Организации".

Ипатовцы для своих конспиративных заседаний избрали самое удобное место - трактир "Ад", где никто не мешал им собираться в сокровенных "адских кузницах". Вот по имени этого притона группа ишутинцев и назвала себя "Ад".

Кроме трактира "Ад", они собирались еще на Большой Бронной, в развалившемся доме Чебышева, где Ишутин оборудовал небольшую переплетную мастерскую, тоже под названием "Ад", где тоже квартировали некоторые "адовцы", называвшие себя "смертниками", то есть обреченными на смерть. В числе их был и Каракозов, неудачно стрелявший в царя.

Последовавшая затем масса арестов терроризировала Москву, девять "адовцев" были посланы на каторгу (Каракозов был повешен). В Москве все были так перепуганы, что никто и заикнуться не смел о каракозовском покушении. Так все и забылось.

Еще в прошлом столетии упоминалось о связи "Ада" с каракозовским процессом, но писать об этом, конечно, было нельзя. Только в очень дружеских беседах старые писатели Н. Н. Златовратский, Н. В. Успенский, А. М. Дмитриев, Ф. Д. Нефедов и Петр Кичеев вспоминали "Ад" и "Чебыши", да знали подробности некоторые из старых сотрудников "Русских ведомостей", среди которых был один из главных участников "Адской группы", бывавший на заседаниях смертников в "Аду" и "Чебышах". Это Н. Ф. Николаев, осужденный по каракозовскому процессу в первой группе на двенадцать лет каторжных работ.

Уже в конце восьмидесятых годов он появился в Москве и сделался постоянным сотрудником "Русских ведомостей" как переводчик, кроме того, писал в "Русской мысли". В Москве ему жить было рискованно, и он ютился по маленьким ближайшим городкам, но часто наезжал в Москву, останавливаясь у друзей. В редакции, кроме самых близких людей, мало кто знал его прошлое, но с друзьями он делился своими воспоминаниями".


* * *

Таким образом соседствовали здесь, на Трубной, и любители цветов, и почитатели певчих пернатых, и обитатели страшных трактиров. Однако же, не все трактиры были столь страшны. Некоторые, наоборот, весьма милы Например, трактир "Собачий рынок", возникновением своим обязанный как раз торговому характеру этой великолепной площади: "Ружейные охотники-москвичи сплоченной компанией отправлялись в трактир "Собачий рынок", известный всем охотникам под этим названием, хотя официально он назывался по фамилии владельца.

Трактир "Собачий рынок" был не на самой площади, а вблизи нее, на Неглинном проезде, но считался на Трубе. Это был грязноватый трактирчик-низок. В нем имелся так называемый чистый зал, по воскресеньям занятый охотниками. Каждая их группа на этот день имела свой дожидавшийся стол.

Псовые и оружейные охотники, осмотрев до мелочей и разобрав по косточкам всякую достойную внимания собаку, отправлялись в свой низок, и за рюмкой водки начинался разговор "по охоте".

В трактир то и дело входили собачники со щенками за пазухой и в корзинках (с большими собаками барышников в трактир не впускали), и начинался осмотр, а иногда и покупка собак.

Кривой собачник Александр Игнатьев, знаменитый собачий вор, предлагает желто-пегого пойнтера и убедительно говорит:

- От самого Ланского с Тверского бульвара. Вчера достукались. - Поднимает за шиворот щенка. - Его мать в прошлом году золотую медаль на выставке в манеже получила. Дианка. Помните?

Александр Михайлович Ломовский, генерал, самое уважаемое лицо между охотниками Москвы, тычет пальцем в хвост щенка и делает какой-то крюк рукой.

- Это ничего-с, Александр Михайлыч. Уж такой прутик, какого поискать.

Ломовский опять молча делает крюк рукой.

- Помилуйте, Александр Михайлыч, не может же этого быть. Мать-то его, Дианка, ведь родная сестра...

- Словом, "родная сестра тому кобелю, которого вы, наверное, знаете", - замечает редактор журнала "Природа и охота" Л. П. Сабанеев и обращается к продавцу: - Уходи, Сашка, не проедайся. Нашел кого обмануть! Уж если Александру Михайлычу несешь собаку, так помни про хвост. Понимаешь, прохвост, помни!

Продавец конфузливо уходит, рассуждая:

- Ну, хоть убей, сам никакого порока не видел! Не укажи Александр Михайлыч чутошную поволоку в прутике... Ну и как это так? Ведь же от Дианки... Родной брат тому кобелю...

Третий собеседник, Николай Михайлович Левачев, городской инженер, известный перестройкой подземной Неглинки, в это время, не обращая ни на что никакого внимания, составлял на закуску к водке свой "Левачевский" салат, от которого глаза на лоб лезли.

Подходили к этому столу самые солидные московские охотники, садились, и разговоры иногда продолжались до поздней ночи".

Словом, совершенно безобидный клуб по интересам.


* * *

А еще здесь, на площади, действовал кинотеатр "Аванс", самый дешевый в городе Москве - билет стоил всего лишь 12 копеек. Разумеется, он был не слишком-то комфортен, а ленты здесь крутили старые до омерзения. От желающих, однако же, отбоя не было.


* * *

И, как ни прискорбно об этом писать, здесь, на Трубной случилась одна из величайших трагедий в истории города. Это произошло в 1953 году, во время прощания народа со Сталиным. Н. Веселовская, врач "Скорой помощи" писала: "На Б. Дмитровке, у подхода к Дому Союзов порядок был нарушен окончательно, возникла давка. Люди, стремившиеся вырваться из толпы, забегали в уличные подъезды домов, поднимались по лестницам, другие вдавливались через разбитые витрины внутрь торговых помещений. Паника охватила людей.

Мой сын-студент тоже пошел с несколькими товарищами, но, увидев у Сретенских ворот настоящее столпотворение, выбрался из толпы и пришел домой невредимым, но "растерзанным", без единой пуговицы на пальто.

Главная катастрофа произошла на Трубной площади, где колонна, идущая от Сретенских ворот по крутому склону Рождественского бульвара, должна была повернуть на Цветной бульвар. Здесь милиция поставила ряд грузовиков один к другому, которые должны были ограничить поток людей и направить его к центру. Колонна, шедшая от Сретенки, напирала все больше и больше, не зная, что внизу уже скопилась многотысячная толпа и образовался затор. Крутая и скользкая Рождественская горка бульвара еще ускоряла движение масс людей, которых подталкивали идущие сзади. Они не могли уже остановиться в своем движении и все прибывали и прибывали на Трубную площадь. Напор толпы был так силен, что милицию смяли, грузовики опрокинули набок.

Было много затоптанных насмерть, задавленных, с переломами ребер, рук, ног, сотрясением мозга, ранениями от стекол. "Скорая" работала всеми бригадами своих подстанций, туда же были брошены и санитарные автобусы центропункта, а милиция использовала грузовые машины.

Пострадавших было так много, что работникам "Скорой" было очень трудно, иногда невозможно добраться до них в глубине толпы. Были вызваны резервы милиции и войск МВД, которые с трудом рассредоточили массы людей, ликвидировали хаос и дали возможность оказывать помощь пострадавшим.

В приемном покое Института им. Склифосовского делалось что-то невообразимое. Безостановочно подъезжали машина за машиной с живыми и мертвыми, из отделений были вызваны все врачи и персонал. Весь коридор был завален телами - клали прямо на пол, бок о бок, без документации и скорее ехали обратно за следующими жертвами, предоставляя врачам разбираться самим, отделять мертвых от живых и оказывать помощь. Отделения Института были заполнены сверх всякой возможности. Под конец милиция на грузовиках привезла груду сброшенных пальто, шапок, обуви, портфелей, сумок и т. п. вещей… Таких массовых жертв не было ни разу со времен Ходынки, даже во время бомбежек Москвы".

Не хотелось бы вдаваться в чрезмерный пафос, но похоже, что тиран не захотел уйти из жизни просто так, не захватив с собой бесчисленное множество грузовиков, до краев заполненных очередными невинными жертвами.

 
Подробнее об истории Неглинной улицы  - в историческом путеводителе "Неглинная. Прогулки по старой Москве". Просто нажмите на обложку.