Розанов и Россия

Еще сравнительно недавно в центре Костромы был старый дом, в котором провел детство один из самых необычных философов - Василий Васильевич Розанов, исключительнейший, ни на кого не похожий мыслитель. Вот лишь одна цитата, взятая из его Первого короба "Опавших листьев":

"Малую травку родить - труднее, чем разрушить каменный дом.

Из "сердца горестных замет": за много лет литературной деятельности я замечал, видел, наблюдал из приходо-расходной книжки (по изданиям), по "отзывам печати", что едва напишешь что-нибудь насмешливое, злое, разрушающее, убивающее, - как все люди жадно хватаются за книгу, статью…

Но с какою бы любовью, от какого бы чистого сердца вы ни написали книгу или статью с положительным содержанием, - это лежит мертво, и никто не даст себе труда даже развернуть статью, разрезать брошюру, книгу…

Любят люди пожар… Любят цирк. Охоту. Даже когда кто-нибудь тонет - в сущности, любят смотреть: сбегаются.

Вот в чем дело.

И литература сделалась мне противна".

Может быть, и впрямь безнравственно любить литературу. И искусства вообще. Розанова почитаешь - не о том задумаешься.

Кострому же Василий Васильевич любил на протяжении всей своей жизни: "И вспомнил я свое детство в Костроме. Бывало, выбежишь на двор и обведешь вокруг глазами: нет, все черно в воздухе, еще ни один огонек не зажегся на колокольнях окрестных церквей! Переждешь время - и опять войдешь. - "Начинается"... Вот появились два-три-шесть-десять, больше, больше и больше огоньков на высокой колокольне Покровской церкви; оглянулся назад - горит Козьмы и Дамиана церковь; направо - зажигается церковь Алексия Божия человека. И так хорошо станет на душе. Войдешь в теплую комнату, а тут на чистой скатерти, под салфетками, благоухают кулич, пасха и красные яички. Поднесешь нос к куличу (ребенком был) - райский запах. "Как хорошо!" И как хорошо, что есть вера, и как хорошо, что она - с куличами, пасхой, яйцами, с горящими на колокольнях плошками, а, в конце концов - и с нашей мамашей, которая теперь одевается к заутрене, и с братишками, и сестренками, и с "своим домиком". У нас был свой домик. И все это, бывало, представляешь вместе и нераздельно".

А вот учился будущий философ скверно. Однако же не только по своей вине. Василий писал брату Коле: "Я, брат, учусь плохо, но на это есть свои причины: во-первых, что у меня нет трех немецких книг… Священную историю Нового Завета тоже мне недавно дал товарищ… нет Детского мира… Географию мне мамаша купила тогда, когда уже у нас учили Африку… Атласа тоже нет, да еще зоологии нет… Так вот, Коля, и учись, как знаешь! Да вот еще я совсем не понимаю латынь и математики, но ты в этом меня не вини, Коля, это потому, что я пропустил бездну уроков, даже и теперь не хожу в гимназию, а сижу дома, к товарищам ходить тоже нельзя; потому что я не хожу в гимназию, так и к товарищам оттого, что у меня нет пинджака, да и брюки совсем развалились, а не хожу я с четвертой недели великого поста, да, я думаю, раньше фоминой недели мне и не сошьют пинджака, потому что не из чего. Так вот, Коля, я пропустил много уроков, прихожу в гимназию, смотрю уж у нас учат не то, что следует, дело плохо, старюсь догонять; учу то, что проходили без меня, да нет, уж дело-то неладно. Без учительского объяснения и в голову не лезет.

Итак, Коля, я делаю тебе тягостное для меня признанье в том, что я учусь плохо, но делаю это признание именно только любя тебя и потому что не хочу от тебя ничего скрывать, по крайней мере про себя. Больше мне про себя нечего писать, обыкновенно похож сам на себя, вырос и похудел, как говорят глупые люди, не понимая сами того, что не только человек, но и животное растет".

Судя по орфографии, с правописанием у Розанова тоже были ощутимые проблемы. Но зато сколько мудрости, сколько достоинства, сколько смирения. Не каждому взрослому такое дано.

А ведь будущему знаменитому философу доводилось в детстве голодать по нескольку дней к ряду. А любимая мамаша вскоре умерла ("Мамаша, ета, лежала в больнице, и у нее открыли рак - болезнь опасную," - писал перепугавшийся Василий брату Коле).

Смерть ее была нехороша - мамаша лишена была даже священнического напутствия. Да так лишена - никакого напутствия и не захочется:

"- Сбегая, Вася, к отцу Александру. Причаститься и исповедоваться хочу. - Я побежал. Это было на Нижней Дебре… Прихожу. Говорю. С неудовольствием:

- Да ведь я ж ее две недели назад исповедовал и причащал.

Стою. Перебираю ноги в дверях.

- Очень просит. Сказала, что скоро умрет.

- Так ведь две недели! - повторял он громче и с неудовольствием. - Чего ей еще? - Я надел картуз и побежал. Сказал. Мама ничего не сказала и скоро умерла".

И, тем не менее, уже во взрослом возрасте он написал:

"О, мое страшное детство…

О, мое печальное детство…

Почему я люблю тебя так, и ты вечно стоишь предо мною…

"Больное-то дитя" и любишь…"

Конечно же, радости были - но радости странные. Вот, например, живущий в "своем домике" (конечно, приходилось розановскую недвижимость сдавать в аренду) землемер, послал мальчишку Васю в лавку за сухариками:

"- Вася, сходи - десяток сухарей.

Это у нас жил землемер. За чаем сидел он и семинарист. Я побежал. Молодой паренек лавочник, от хорошей погоды или удачной любви, отсчитав пять пар, - бросил в серый пакет еще один.

- Вот тебе одиннадцатый.

Боже мой, как мне хотелось съесть его. Сухари покупали только жильцы, мы сами - никогда. На деснах какая-то сладость. Сладость ожидания и возможности.

Я шел шагом. Сердце билось.

- Могу. Он мой. И не узнают. И даже ведь он мне дал, почти мне. Ну, при покупке им и бросив в их тюрюк (пакет). Но это все равно: они послали за десятью сухарями и я принесу десять.

Вопрос, впрочем, "украсть" не составляет вопроса: воровал же постоянно табак.

Что-то было другое: - достоинство, великодушие, великолепие.

Все замедляя шаги, я подал пакет.

Сейчас не помню: сказал ли: "тут одиннадцать". Был соблазн - сказать, но и еще больший соблазн - не сказать. И не помню, если сказал, дали ли (догадались ли они дать) мне 11-й сухарек. Я ничего не помню, должно быть от волнения. Но эта минута великолепной борьбы, где я победил, - как сейчас ее чувствую.

Я оттого ее и помню, что обыкновенно не побеждал, а побеждался. Но это - потом, большим и грешным".

Вот что составляло его счастье.


* * *

А затем был переезд в Симбирск, ныне Ульяновск. И опять гимназия, где, разумеется, отнюдь не все преподаватели были любимцами своих учеников. Время от времени здесь подвизались персонажи противоположного характера. Из них, пожалуй, самым ярким был директор И. Вишневский, прозванный за жиденькую седоватую бородку Сивым. Этот деятель даже попал в поэму Д. Минаева "Губернская фотография", в которой автор "представлял" самых характерных жителей города:


А вот Вишневский, точно старый

Педагогический нарост,

И всею проклятый Самарой

Бюрократический прохвост.


Не исключено, что именно Иван Васильевич, сам того не подозревая, подарил России одного из самых замечательных философов. Дело в том, что Розанову довелось учиться здесь как раз во времена Вишневского. А незадолго до этого его старший брат Николай, будучи преподавателем Симбирской гимназии, не поладил с директором и подал в отставку. Естественно, "бюрократический прохвост" при случае старался навредить ни в чем не виноватому Розанову-младшему. Любая, даже самая пустейшая оплошность возводилась мстительным директором в ранг преступления, притом тягчайшего.

- Все бегают, - сетовал будущий мыслитель, - а грозят исключить меня одного.

Сам инспектор гимназии говорил юному Васеньке: "Вы должны держать себя в самом деле осторожнее, как можно осторожнее, так как к вам могут придраться, преувеличить вину или не так представить поступок и в самом деле исключить".

Розанов писал: "Сущее дитя до этого испытания я вдруг воззрился вокруг и различил, что вокруг не просто бегающие товарищи, папаша с мамашей и братцы с сестрицами, не соседи и хозяева, а "враги" и "невраги", "добрые и злые", "хитрые и прямодушны". Целые категории новых понятий. Не ребенок этого не поймет: это доступно только понять ребенку, пережившему такое же. "Нравственный мир" потрясся, и из него начал расти другой нравственный мир, горький, озлобленный, насмешливый".

Розанов впоследствии пытался упорядочить свои детские впечатления от гимназий. Вышла очень яркая характеристика образования в России вообще: "У нас нет совсем мечты своей родины.

И на голом месте выросла космополитическая мечтательность. У греков она есть. Была у римлян. У евреев есть.

У французов - "прекрасная Франция", у англичан - "старая Англия", у немцев - "наш старый Фриц".

Только у прошедшего русскую гимназию и университет - "проклятая Россия".

Как же не удивляться, что всякий русский с 16 лет пристает к партии "ниспровержения государственного строя"…

У нас слово "отечество" узнается одновременно со словом "проклятие"…

Я учился в костромской гимназии, и в 1-м классе мы учили: "Я человек, хотя и маленький, но у меня 32 зуба и 24 ребра". Потом - позвонки.

Только доучившись до VI класса, я бы узнал, что "был Сусанин", какие-то стихи о котором мы (дома и на улице) распевали еще до поступления в гимназию:


…не видно ни зги!

…вскричали враги.


Но до VI-го класса (т. е. в Костроме) я не доучился. И очень многие гимназисты до VI-го класса не доходят: все они знают, что у человека "32 позвонка", и не знают, как Сусанин спас царскую семью.

Потом Симбирская гимназия (II и III классы) - и я не знал ничего о Симбирске, о Волге (только учили - "3600 верст", да и это в IV классе). Не знал, куда и как протекает прелестная местная речка, любимица горожан - Свияга.

Потом Нижегородская гимназия. Там мне ставили двойки по латыни, и я увлекался Боклем: Бокль был подобен "по гордости и славе" с Вавилоном, а те, свои князья, - скучные мещане "нашего закоулка".

Я до тошноты ненавидел "Минина и Пожарского" - и, собственно, за то, что они не написали ни одной великой книги вроде "Истории цивилизации в Англии".

Потом университет. "У них была реформация, а у нас нечесаный поп Аввакум". Там - римляне, у русских же - Чичиковы.

Как не взять бомбу; как не примкнуть к партии "ниспровержения существующего строя"?

В основе просто: учась в Симбирске - ничего о Свияге, о городе, о родных (тамошних) поэтах - Аксаковых, Карамзине, Языкове; о Волге - там уже прекрасной и великой.

Учась в Костроме - не знал, что это имя - еще имя языческой богини; ничего - об Ипатьевском монастыре. О чудотворном образе (местной) Федоровской Божией Матери - ничего.

Учась в Нижнем - ничего о "Новгороде низовые земли", о "Макарии, откуда ярмарка", об Унже (река) и ее староверах.

С 10 лет, как какое-то Небо и Вера, и Религия:

"Я человек, хотя и маленький, но у меня 24 ребра и 32 зуба" или наоборот, черт бы их брал, черт бы их драл.

Да, еще: учили, что та кость, которая есть берцовая, и называется берцовою.

Представьте, как если бы годовалому ребенку вместо материнской груди давали, "для скорейшего ознакомления с географией", - кокосового молока, а девочке десяти лет надевали бы французские фижмы, тоже для ознакомления с французской промышленностью и художеством. "Моим детям нет еще одиннадцати лет, но они уже знают историю и географию".

И в 15 лет эти дети - мертвые старички".

А после Розанов сам сделался преподавателем - в городе Брянске. И сокрушался - в городе ну совершенно не читают Пушкина, более того, его нигде не продают. Розанов обратился в Москву, но из первопрестольной столицы ответили, что Александр Сергеевич не продается и там, "за полным отсутствием спроса". Розанов в этом винил модных в то время литераторов, которые, якобы, сговорились, чтобы весьма своеобразным способом одержать верх над великим поэтом: "Как же сделать? Встретить его тупым рылом. Захрюкать. Царя слова нельзя победить словом, но хрюканьем можно...

Так "судьба" и вывела против него Писарева. Писарева, Добролюбова и Чернышевского. Три рыла поднялись к нему и захрюкали.

Не для житейского волненья,

Ни для того, ни для сего.

- Хрю! Хрю!

- Хрю.

- Еще хрю.

И пусть у гробового входа.

- Хрю.

- Хрю! Хрю!

И Пушкин угас".

Да, Розанову, прошедшему сквозь костромское ученичество, самому учительствовать было далеко не сладко.


* * *

Кончилась жизнь великого философа в такой же нищете, в такой же дикости, как некогда началась на берегу великой русской реки Волги.

Февральские события семнадцатого года застали Розанова в Петрограде, в более-менее респектабельной квартире на Шпалерной улице. Его дочь Татьяна вспоминала о тех исторических событиях: "Пулеметы установили на крышах домов и стреляли вниз по городовым, забирали их тоже на крышах, картечь падала вдоль улицы, кто стрелял нельзя было разобрать, обвиняли полицейских, искали их на чердаках домов, стаскивали вниз и расправлялись жестоко. Однажды к нам ворвались в квартиру трое солдат, уверяя, что из наших окон стреляют. А когда они ушли, была обнаружена пропажа с письменного стола у отца уникальных золотых часов".

Розанов был в отчаянии. Розанов искушал судьбу. Звонил, к примеру, Милюкову и отчитывал его по телефону:

- Что ж ты, братец Милюков, задумал, с ума, что ли, сошел? Это дело курсисток бунтовать, а не твое. Опомнись, братец!

Домашние, заслышав эту речь, подскакивали к Розанову, волокли его от аппарата прямо за одежду и кричали:

- Что же ты с собой, что с делаешь? Мы все можем погибнуть!

Розанов, спустя несколько месяцев, и сам встревожился. Он писал: "Душа так потрясена совершившимся, так полна испуга за Россию и за все, чем она жила до сих пор, что отходит в сторону все личное, все памятки и "зазнобки души" перед великим, страшным и тоскливым".

Он списался со священником Павлом Флоренским, жившим рядом с Троице-Сергиевой лаврой - чтобы тот подобрал для его семейства более-менее подходящее жилье. И ближе к сентябрю Розановы перебрались в Сергиев Посад, где арендовали дом другого батюшки - просторный, двухэтажный, но сырой и не сказать, чтобы очень уютный.

Впрочем, поначалу некоторая видимость домашнего уюта все таки сопровождала розановский быт. Писатель Сергей Николаевич Дурылин вспоминал: "Я был на именинах у Василия Васильевича Розанова в Посаде.

Мы пришли утром, после обедни, с Флоренским. В нижней столовой накрыт был стол. Стояли шкапы, набитые книгами. Фолианты из Возрождения. Платон по-гречески. Еще была скатерть на столе, еще был кофе - настоящий, черный, со сливками, еще были сухарики, печенье в сухарнице, еще было все… Мы тихо сидели и беседовали с Варварой Дмитриевной (супругой философа - авт.). Василия Васильевича все не было. В. Дм. кипятила кофе (медный "тумпаковый" кофейник) на синих зубчиках горящего спирта и беспокоилась, что нет именинника… Наконец пришел Вас. Вас. Он был свежий, с морозца, маленький, сухонький, потирал посиневшие ручки с жилками…"

Но не заставила себя ждать и вторая революция. О том чтоб сохранить прежнюю жизнь, более не было и речи.

Переезд Василия Васильевича в Сергиев Посад был, что и говорить, паническим. Он приговаривал:

- Время такое, что надо скорей складывать чемодан и - куда глаза глядят.

Но тот переезд вовсе не был ни осознанным шагом к затворничеству, ни простым проявлением трусости. В чем, в чем, а вот в последнем Розанова обвинить никак было нельзя. Он мог ходить по улицам и громко восклицать:

- Покажите мне какого-нибудь настоящего большевика, мне очень интересно.

А на первомай 1918 года Василий Васильевич устроил еще более безумную и отважную акцию - явился в здание Московского Совета на Тверской и начал приставать к сотрудникам:

- Покажите мне главу большевиков - Ленина или Троцкого. Ужасно интересуюсь. Я - монархист Розанов.

Так что затворническим тот период тоже не был. Философ очень часто навещал Москву, чтоб встретиться с приятелями - Бердяевым, Гершензоном, Сергеем Булгаковым. А однажды с признался с достоинством:

- Я ездил поцеловать руку у Владимира Ивановича Герье. Ведь он мой профессор.

Не оставлял Розанов и писательство. Уже в ноябре 1917 года он издает первый выпуск "Апокалипсиса нашего времени" - систематических (раз в месяц) наблюдений и раздумий. Концепцию своего нового труда Розанов обозначил так: "Заглавие, не требующее объяснений, ввиду событий, носящих не мнимо апокалипсический характер, но действительно апокалипсический характер. Нет сомнения, что глубокий фундамент всего теперь происходящего заключается в том, что в европейском (в том числе и русском) человечестве образовались колоссальные пустоты от былого христианства; и в эти пустоты проваливается все: троны, классы, сословия, труд, богатства. Все потрясены. Все гибнут, всё гибнет. Но все это проваливается в пустоту души, которая лишилась древнего содержания".

Розанов бросил вызов сразу двум достаточно серьезным институтам - православию и большевизму. Естественно, что от Василия Васильевича отвернулись старые друзья (которые видели в православии спасение от революционных напастей), а для строителей нового мира он был всего-навсего брюзжащим старичком (масштабные репрессии еще в обычай не вошли). Правда, попадались иные оценки. К примеру, Александр Бенуа писал: "Кто в те гнуснейшие времена был еще способен заниматься не одними материальными и пищевыми вопросами и не был окончательно деморализован ужасами революционного опыта - ждали с нетерпением очередного выпуска этой хроники дней и размышлений".

Но между тем "пищевые вопросы" все более волновали философа Розанова. Они находили отражение свое и в "Апокалипсисе": "В Посаде мера картофеля (августа 12-го 1918 года) - 50 рублей. Услышав от старушки Еловой, что в гор. Александрове, близ Посада, мера - 6 руб. Спешу на вокзал справиться, когда в Александров отходят поезды. Отвечает мастеровой с бляхой:

- В три.

Я:

- Это по старому или по новому времени?

Часы по приказанию большевиков переведены в Сергиеве на 2 часа вперед.

- Конечно, по новому. Теперь все по-новому. (Помолчав:) - Старое теперь все в могиле".

Не удивительно, ведь "Апокалипсис" писался совсем не как былые короба "Опавших листьев" - не "в подъезде театра", не "на извозчике", не "в купальне", не "за нумизматикой" (свою коллекцию монет в семнадцатом году Розанов передал на хранение в Государственный банк, а с собой в Сергиев Посад взял только три любимые монетки), а в постоянном поиске какого-либо пропитания.

Особой бытовой практичностью философ, разумеется, не отличался. Сергей Дурылин вспоминал: "Однажды в холодную осень 1918 г., вижу, он, в плаще, худой, старый, тащится по грязи по базарной площади Посада. В обеих руках у него банки.

- Что это вы несете, В. В.?

- Я спасен, - был ответ. - Купил "Магги" на зиму для всего семейства. Будем сыты.

Обе банки были с кубиками сушеного бульона "Магги". Я с ужасом глядел на него. Он истратил на бульон все деньги, а "Магги" был никуда не годен - и вдобавок подделкой".

В письмах философа мудрые умозаключения все чаще уступали место жалобам на жизнь. "Творожка хочется, пирожка хочется," - плакал он в письме к Дмитрию Мережковскому. А в другом послании вздыхал: "Господи, неужели мы никогда не разговеемся больше душистой русской Пасхой".

Розанов признавался: "Теперь только о еде и думаю. Припоминаю, как ночью, кончая занятия "в счастливые дни Нов. Вр. (газеты "Новое время" - авт.), откидывал салфетку, и отрезывал у-зень-кую серединку пирога с капустою, и, не удержась, через 1/2, 1 час - еще и еще. Ах, как вкусно было. То же, если с говядиной пирог холодный ночью - я достану "из форточки" молока и, налив 1/2, 1/3 стакана, отрежу еще пирожка и - скушаю.

Господи, как сладко даже вспомнить. Увы, теперь "сладко" только воспоминания, и пуста еда".

Он все чаще приговаривал: "Безумно хочу сметаны!", "Безумно хочу щуки!", "Безумно хочется тепла!". С теплом тоже были проблемы. Зато уж если Розанов дорвется до него, всем становилось жутко. Дурылин вспоминал: "Василий Васильевич влезал в топящийся камин с ногами, с руками, с головой, с трясущейся сивой бороденкой. Делалось страшно: вот-вот загорится бороденка, и весь он, сухонькой, пахнущий махоркой, сгорит… А он, ежась от нестерпимого холода, заливаемый летейскими волнами, лез дальше и дальше в огонь.

- В. В., вы сгорите!

Приходилось хватать его за сюртучок, за что попало, тащить из огня…

- Безумно люблю камин! - отзывался он, подаваясь назад, с удивлением, что его тащат оттуда".

В отношении еды он не был столь эгоистичным: "Сегодня сыт: а знаете, милого творожку я съел чуть, - не более раз 4-х за зиму. Хотя покупал, но - детям и жене. Они так жадно накидывались и поспешно съедали, что жаль было спросить: "Дайте и мне". А - ужасно хотелось".

Погубила Розанова как раз страсть к теплу. В ледяной ноябрьский день 1918 года он отправился погреться в баню. На обратном пути голова закружилось, Василий Васильевич без сознания упал в сугроб, начал в нем замерзать. Случайные прохожие каким-то чудом его опознали, отнесли домой.

Приключение окончилось параличом всей левой части тела. Розанов лежал, укрытый горой теплого тряпья, тихонечко покуривал, иной раз приговаривал:

- Сметанки хочется. Каждому человеку в жизни хочется сметанки.

Розанов скончался 23 января 1919 года.

 
Подробнее об истории Костромы  - в историческом путеводителе "Кострома. Городские прогулки". Просто нажмите на обложку.