Сумасшедший Федька

На улице Большой Лубянке справа, в глубине стоит хорошенький голубенький особнячок. Не удивительно, что он, как говориться, овеян всевозможными историями. Удивительно другое - то, что пресловутые эти истории были сконцентрированы на весьма коротком (особенно в сравнении с возрастом дома) временном отрезке.
Итак, весной 1812 года в Москве сменился генерал-губернатор. Вместо пожилого Ивана Гудовича назначен был сравнительно молодой Федор Ростопчин. Бывший преображенец, дипломат, придворный и изгнанник, удостоенный от Екатерины Великой прозвища "сумасшедший Федька" (правда, сама императрица признавалась: "У этого молодого человека большой лоб, большие глаза и большой ум") переместился из своего подмосковного имения в уютный особняк на улице Лубянке.
Внешность нового мэра была такова (по воспоминаниям светской дамы Елизаветы Яньковой): "Он был довольно высок ростом, мужествен, но лицом очень некрасив; лицо плоское с выдавшимися скулами, глаза навыкате, нос широкий, немного приплюснутый, вздернутый, - словом, видно было, что он происходил от татарского предка, и нужды нет, что давно его пращур приехал в Россию откуда-то… волосы редкие и немного; маленькие полоской бакенбарды, губы тонкие и очень сжатые, зубы широкие, небольшой подбородок и большой назад закинутый лоб".
То есть, паркетным шаркуном Федор Васильевич не был ни в коей мере. Сила его состояла в другом. Он был типичнейший манипулятор. "Два утра мне были достаточны для того, чтобы пустить пыль в глаза и убедить большинство московских обывателей в том, что я неутомим и что меня видят повсюду," - признавался Ростопчин.
Из своей столь успешной методики губернатор секрета не делал. Признавался безо всякого стеснения: "Двух дней мне достаточно было, чтобы бросить пыль в глаза, что я неутомим и что меня видят повсюду".
Абсолютно все его поступки были, как сегодня бы сказали, популистскими. "Я сразу сделался популярным благодаря доступности ко мне. Я сделал объявление, что каждый день от 11 часов до полудня принимаю всех и каждого и что те, кто имеет мне сообщить нечто важное, могут являться ко мне во всякий час. В день моего водворения в новой должности я приказал отслужить молебны перед всеми иконами, которые считаются чудотворными и пользуются большим уважением у народа… Я снискал благоволение старых сплетниц и ханжей, приказав убрать гробы, служившие вывесками магазинам, их поставлявшим. Также приказал я снять афишки и объявления, наклеенные на стенах церквей".
Его указы поражали. Казалось, что любая мелочь находится под присмотром нового градоначальника: "Иметь смотрение, чтоб по переулкам и во всех местах ночным временем фонари зажигались и могли бы гореть до рассвету". "Запретить, чтобы мальчишки по улицам не спускали бумажных змеев, от коих пугаются лошади и могут произойти несчастные следствия".


* * *
Ростопчин был человек циничный. Когда в Москве в составе армии Наполеона оказался французский писатель Стендаль, он осмотрел библиотеку губернатора. Писателя заинтересовала Библия в роскошном переплете. Стендаль раскрыл ее и обнаружил, что на самом деле там не Библия, а рукопись какого-то француза, пытавшегося доказать "божие небытие".
Поступок по тем временам более чем вызывающий.
И, разумеется, как истинный политтехнолог Ростопчин ни перед чем не останавливался. В частности, 2 сентября 1812 года (по старому стилю), когда армия Наполеона вплотную придвинулась к городу генерал-губернатор зачем-то потребовал к себе заключенного в "яме" купеческого сына Верещагина. Верещагин обвинялся всего-навсего в переводе с французского на русский "Письма Наполеона к прусскому королю" и "Речи Наполеона к князьям Рейнского союза в Дрездене", а также в том, что показал два этих перевода своему приятелю Мешкову. За это Верещагина приговорили к пожизненной Нерчинской каторге, а также к двадцати пяти ударам плетью. Но Ростопчину этого показалось мало. Он при скоплении народа в своем собственном дворе приказал двум унтер-офицерам зарубить Верещагина заживо шашками. Те поначалу опешили, но Верещагин кричал:
- Вы мне отвечаете собственной головою! Рубить!
Один из этих унтеров писал в воспоминаниях: "Что тут было делать? Не до рассуждений! По моей команде "Сабли вон!" мы с Бурдаевым выхватили сабли и занесли вверх. Я машинально нанес первый удар, а за мной Бурдаев. Несчастный Верещагин упал. Растопчин и мы все тут же ушли, а чернь мгновенно кинулась добивать страдальца и, привязав его ноги к хвосту какой-то лошади, потащила со двора на улицу".
Это происшествие описывал сам Лев Толстой в "Войне и мире": "Быстро отворив дверь, он вышел решительными шагами на балкон. Говор вдруг умолк, шапки и картузы снялись, и все глаза поднялись к вышедшему графу.
- Здравствуйте, ребята! - сказал граф быстро и громко. - Спасибо, что пришли. Я сейчас выйду к вам, но прежде всего нам надо управиться с злодеем. Нам надо наказать злодея, от которого погибла Москва. Подождите меня! - И граф так же быстро вернулся в покои, крепко хлопнув дверью.
По толпе пробежал одобрительный ропот удовольствия. "Он, значит, злодеев управит усех! А ты говоришь француз... он тебе всю дистанцию развяжет!" - говорили люди, как будто упрекая друг друга в своем маловерии.
Через несколько минут из парадных дверей поспешно вышел офицер, приказал что-то, и драгуны вытянулись. Толпа от балкона жадно подвинулась к крыльцу. Выйдя гневно-быстрыми шагами на крыльцо, Растопчин поспешно оглянулся вокруг себя, как бы отыскивая кого-то.
- Где он? - сказал граф, и в ту же минуту, как он сказал это, он увидал из-за угла дома выходившего между, двух драгун молодого человека с длинной тонкой шеей, с до половины выбритой и заросшей головой. Молодой человек этот был одет в когда-то щегольской, крытый синим сукном, потертый лисий тулупчик и в грязные посконные арестантские шаровары, засунутые в нечищеные, стоптанные тонкие сапоги. На тонких, слабых ногах тяжело висели кандалы, затруднявшие нерешительную походку молодого человека.
- А! - сказал Растопчин, поспешно отворачивая свой взгляд от молодого человека в лисьем тулупчике и указывая на нижнюю ступеньку крыльца. - Поставьте его сюда! - Молодой человек, бренча кандалами, тяжело переступил на указываемую ступеньку, придержав пальцем нажимавший воротник тулупчика, повернул два раза длинной шеей и, вздохнув, покорным жестом сложил перед животом тонкие, нерабочие руки.
Несколько секунд, пока молодой человек устанавливался на ступеньке, продолжалось молчание. Только в задних рядах сдавливающихся к одному месту людей слышались кряхтенье, стоны, толчки и топот переставляемых ног.
Растопчин, ожидая того, чтобы он остановился на указанном месте, хмурясь потирал рукою лицо.
- Ребята! - сказал Растопчин металлически-звонким голосом, - этот человек, Верещагин - тот самый мерзавец, от которого погибла Москва.
Молодой человек в лисьем тулупчике стоял в покорной позе, сложив кисти рук вместе перед животом и немного согнувшись. Исхудалое, с безнадежным выражением, изуродованное бритою головой молодое лицо его было опущено вниз. При первых словах графа он медленно поднял голову и поглядел снизу на графа, как бы желая что-то сказать ему или хоть встретить его взгляд. Но Растопчин не смотрел на него. На длинной тонкой шее молодого человека, как веревка, напружилась и посинела жила за ухом, и вдруг покраснело лицо.
Все глаза были устремлены на него. Он посмотрел на толпу, и, как бы обнадеженный тем выражением, которое он прочел на лицах людей, он печально и робко улыбнулся и, опять опустив голову, поправился ногами на ступеньке.
- Он изменил своему царю и отечеству, он передался Бонапарту, он один из всех русских осрамил имя русского, и от него погибает Москва, - говорил Растопчин ровным, резким голосом; но вдруг быстро взглянул вниз на Верещагина, продолжавшего стоять в той же покорной позе. Как будто взгляд этот взорвал его, он, подняв руку, закричал почти, обращаясь к народу: - Своим судом расправляйтесь с ним! отдаю его вам!
Народ молчал и только все теснее и теснее нажимал друг на друга. Держать друг друга, дышать в этой зараженной духоте, не иметь силы пошевелиться и ждать чего-то неизвестного, непонятного и страшного становилось невыносимо. Люди, стоявшие в передних рядах, видевшие и слышавшие все то, что происходило перед ними, все с испуганно-широко раскрытыми глазами и разинутыми ртами, напрягая все свои силы, удерживали на своих спинах напор задних.
- Бей его!.. Пускай погибнет изменник и не срамит имя русского! - закричал Растопчин. - Руби! Я приказываю! - Услыхав не слова, но гневные звуки голоса Растопчина, толпа застонала и надвинулась, но опять остановилась.
- Граф!.. - проговорил среди опять наступившей минутной тишины робкий и вместе театральный голос Верещагина. - Граф, один бог над нами... - сказал Верещагин, подняв голову, и опять налилась кровью толстая жила на его тонкой шее, и краска быстро выступила и сбежала с его лица. Он не договорил того, что хотел сказать.
- Руби его! Я приказываю!.. - прокричал Растопчин, вдруг побледнев так же, как Верещагин.
- Сабли вон! - крикнул офицер драгунам, сам вынимая саблю.
Другая еще сильнейшая волна взмыла по народу, и, добежав до передних рядов, волна эта сдвинула передних, шатая, поднесла к самым ступеням крыльца.
Высокий малый, с окаменелым выражением лица и с остановившейся поднятой рукой, стоял рядом с Верещагиным.
- Руби! - прошептал почти офицер драгунам, и один из солдат вдруг с исказившимся злобой лицом ударил Верещагина тупым палашом по голове.
"А!" - коротко и удивленно вскрикнул Верещагин, испуганно оглядываясь и как будто не понимая, зачем это было с ним сделано. Такой же стон удивления и ужаса пробежал по толпе.
"О господи!" - послышалось чье-то печальное восклицание.
Но вслед за восклицанием удивления, вырвавшимся У Верещагина, он жалобно вскрикнул от боли, и этот крик погубил его. Та натянутая до высшей степени преграда человеческого чувства, которая держала еще толпу, прорвалось мгновенно. Преступление было начато, необходимо было довершить его. Жалобный стон упрека был заглушен грозным и гневным ревом толпы. Как последний седьмой вал, разбивающий корабли, взмыла из задних рядов эта последняя неудержимая волна, донеслась до передних, сбила их и поглотила все. Ударивший драгун хотел повторить свой удар. Верещагин с криком ужаса, заслонясь руками, бросился к народу. Высокий малый, на которого он наткнулся, вцепился руками в тонкую шею Верещагина и с диким криком, с ним вместе, упал под ноги навалившегося ревущего народа".
А дальше все произошло именно так, как в подобных случаях всегда происходило и в людоедских племенах, и в просвещенных европейских странах: "Одни били и рвали Верещагина, другие высокого малого. И крики задавленных людей и тех, которые старались спасти высокого малого, только возбуждали ярость толпы. Долго драгуны не могли освободить окровавленного, до полусмерти избитого фабричного. И долго, несмотря на всю горячечную поспешность, с которою толпа старалась довершить раз начатое дело, те люди, которые били, душили и рвали Верещагина, не могли убить его; но толпа давила их со всех сторон, с ними в середине, как одна масса, колыхалась из стороны в сторону и не давала им возможности ни добить, ни бросить его.
"Топором-то бей, что ли?.. задавили... Изменщик, Христа продал!.. жив... живущ... по делам вору мука. Запором-то!.. Али жив?"
Только когда уже перестала бороться жертва и вскрики ее заменились равномерным протяжным хрипеньем, толпа стала торопливо перемещаться около лежащего, окровавленного трупа. Каждый подходил, взглядывал на то, что было сделано, и с ужасом, упреком и удивлением теснился назад.
"О господи, народ-то что зверь, где же живому быть!" - слышалось в толпе. - И малый-то молодой... должно, из купцов, то-то народ!.. сказывают, не тот... как же не тот... О господи... Другого избили, говорят, чуть жив... Эх, народ... Кто греха не боится...- говорили теперь те же люди, с болезненно-жалостным выражением глядя на мертвое тело с посиневшим, измазанным кровью и пылью лицом и с разрубленной длинной тонкой шеей.
Полицейский старательный чиновник, найдя неприличным присутствие трупа на дворе его сиятельства, приказал драгунам вытащить тело на улицу. Два драгуна взялись за изуродованные ноги и поволокли тело. Окровавленная, измазанная в пыли, мертвая бритая голова на длинной шее, подворачиваясь, волочилась по земле. Народ жался прочь от трупа.
В то время как Верещагин упал и толпа с диким ревом стеснилась и заколыхалась над ним, Растопчин вдруг побледнел, и вместо того чтобы идти к заднему крыльцу, у которого ждали его лошади, он, сам не зная куда и зачем, опустив голову, быстрыми шагами пошел по коридору, ведущему в комнаты нижнего этажа. Лицо графа было бледно, и он не мог остановить трясущуюся, как в лихорадке, нижнюю челюсть".
Это был единственный официально дошедший до нас случай жестокой расправы с мирным соотечественником во время наполеоновской войны. Собственно, народ явился на расправу с самим Ростопчиным, действительно не подготовившем Москву к вторжению Наполеона. Но хитрый губернатор быстренько подсунул обезумевшей толпе другую жертву.
Сам Ростопчин в тот же день уехал в подмосковное имение. Москва была сдана французам.
Весной 1914 года, когда российские войска вошли в Париж, граф Ростопчин в том же особнячке на улице Лубянке устроил для тогдашнего московского истеблишмента роскошнейший прием. А спустя четыре месяца был отстранен от должности. "Кроме ругательства, клеветы и мерзостей ничего я в награду не получил от того города, в котором многие обязаны мне жизнью," - жаловался бывший губернатор.
Но почти никого не разжалобил.

* * *
Были, конечно же, и исключения. К примеру, уже упомянутая Е. Янькова ему определенно сочувствовала: "После выхода неприятеля из Москвы он, как слышно было, остался не совсем доволен, что его заслуги и пожертвования были приняты холодно и мало оценены. У него осталась на сердце заноза, и он с тех пор не служил, а только числился на службе… Перестав быть начальником Москвы, он уехал в чужие края и по возвращении своем жил опять в Москве. Но люди, лебезившие пред ним во дни его правления, мало о нем помнили: он жил довольно уединенно".
Госпожа Янькова утверждала, что Ростопчин испытал очень много превратностей и "прискорбия" и был достоин лучшей участи. А про случай с Верещагиным всего лишь говорила, что за него "отдаст он ответ Богу".
Поэт П. Вяземский тоже считал, что личность Ростопчина недооценена историей: "Ростопчин мог быть иногда увлекаем страстною натурою своею, но на ту пору он был именно человек, соответствующий обстоятельствам. Наполеон это понял и почтил его своей личной ненавистью. Карамзин, поздравляя графа Ростопчина с назначением его, говорил, что едва ли не поздравляет он калифа на час, потому что он один из немногих предвидел падение Москвы, если война продолжится. Как бы то ни было, но на этот час лучшего калифа избрать было невозможно".
Сам же Федор Ростопчин, похоже, не нуждался ни в каких сочувствиях. Этот человек умел держать удар. И, поездив по европам, прикупив себе в коллекцию всяческих антиков, осел в Москве вполне достойным образом. Историк Д. Бантыш-Каменский так писал о нем: "Сошед со служебного поприща, знаменитый россиянин сей не утратил своего значения, не походил на временщиков, которых счастье возводит на высоту, а ничтожность при падении не поддерживает. В простой одежде представлял он вельможу величавой осанкой, гордой поступью, отважным словом, проницательным взглядом".
Даже в этой ситуации Ростопчин знал, как следует себя вести.
 
Подробнее об улице Большой Лубянке - в историческом путеводителе "Большая Лубянка. Прогулки по старой Москве". Просто нажмите на обложку.