Скорбный дом на Божедомке

В доме № 2 по улице Достоевского (бывшая Новая Божедомка) располагалась Мариинская больница. Она переехала сюда, в новое, специально для нее построенное здание в 1806 году архитектором И. Д. Жилярди по проекту другого архитектора, петербуржца А. А. Михайлова.

Здесь было предусмотрено 200 кроватей для нуждающихся. Продумана была каждая мелочь - как говорилось в специальном описании, даже "пуговки звонков находятся на стенах около каждой кровати, и от них проведены снурки к больному, так что больному не нужно даже подниматься на постели для того, чтобы позвать прислугу".

А по окончании лечения им выдавалась теплая одежда, обувь, необходимые лекарства и денежное вспоможение. При больнице также действовал и хоспис на 12 человек. Он, правда, тогда назывался Приютом для неизлечимых больных. Действовало фельдшерское училище на 30 слушателей. Словом, это был своего рода комплекс милосердия.

Именно здесь, в правом больничном флигеле родился Федор Достоевский - его отец служил тут "лекарем при отделении для приходящих больных женского пола". В церковной книге появилась запись: "В октябре родился младенец в доме больницы для бедных у штаб-лекаря Михаила Андреевича Достоевского и жены его купеческой дочери Марии Федоровны Достоевской, урожденной Нечаевой, наречен Федором".

Сам же писатель уточнял впоследствии: "В правом крыле внизу окна во двор, если встать лицом к главному фасаду; затем переехали в левый флигель, где и жили до отставки отца".

Он писал: "Квартира, занимаемая отцом во время моего рождения и младенчества, как выше помянуто, была в правом (при выходе из двора) каменном трехэтажном флигеле Московской Мариинской больницы, в нижнем этаже. Сравнивая теперешние помещения служащих лиц в казенных квартирах, невольно обратишь внимание на то, что в старину давались эти помещения гораздо экономнее. И в самом деле: отец наш уже семейный человек, имевший в то время 4-5 человек детей, пользуясь штаб-офицерским чином, занимал квартиру, состоящую собственно из двух чистых комнат, кроме передней и кухни. При входе из холодных сеней, как обыкновенно бывает, помещалась передняя в одно окно (на чистый двор). В задней части этой довольно глубокой передней отделялось с помощью дощатой столярной перегородки, не доходящей до потолка, полутемное помещение для детской. Далее следовал зал -- довольно поместительная комната о двух окнах на улицу и трех на чистый двор. Потом гостиная в два окна на улицу, от которой тоже столярною дощатою перегородкою отделялось полусветлое помещение для спальни родителей. Вот и вся квартира! Впоследствии, уже в 30-х годах, когда семейство родителей еще увеличилось, была прибавлена к этой квартире еще одна комната с тремя окнами на задний двор, так что образовался и другой черный выход из квартиры, которого прежде не было. Кухня, довольно большая, была расположена особо, через холодные чистые сени; в ней помещалась громадная русская печь и были устроены полати; что же касается до кухонного очага с плитою, то об нем и помину не было. Тогда умудрялись даже повара готовить и без плиты вкусные и деликатные кушанья. В холодных чистых сенях, частью под парадною лестницею, была расположена большая кладовая. Вот все помещение и удобства нашей квартиры.

Обстановка квартиры тоже была очень скромная: передняя с детской были окрашены темно-перловою клеевою краскою, зал -- желто-канареечным цветом, а гостиная со спальной -- темно-кобальтовым цветом. Обоев бумажных тогда еще в употреблении не было. Три голландские печи были громадных размеров и сложены из так называемого ленточного изразца (с синими каемками). Обмеблировка была тоже очень простая. В зале стояли два ломберных стола (между окнами), хотя в карты у нас в доме никогда не игрывали. Помню, что такое беззаконие у нас случилось на моей памяти раза два, в дни именин моего отца. Далее помещались обеденный стол на средине залы и дюжины полторы стульев березового дерева под светлою политурою и с мягкими подушками из зеленого сафьяна (клеенки для обивки мебели тогда еще не было; обивали же мебель или сафьяном, или волосяною материею). В гостиной помещались диван, несколько кресел, туалет маменьки, шифоньер и книжный шкаф. В спальне же размещались кровати родителей, рукомойник и два громадных сундука с гардеробом маменьки. Я сказал, что стулья и кресла были с мягкими подушками, но это вовсе не значит, что они были с пружинами, совсем нет - тогда пружин еще не знали. Подушки же у стульев, кресел и диванов набивались просто чистым волосом, отчего при долгом употреблении на мебели этой образовывались впадины. Стулья и кресла, по тогдашней моде, были громадных размеров, так что ежели сдвинуть два кресла, то на них легко мог улечься взрослый человек. Что же касается до диванов, то любой из них мог служить двухспальной кроватью. Вследствие этого, сидя на стульях, креслах или диванах, никоим образом нельзя было облокотиться на спинку, а надо было всегда сидеть, как с проглоченным аршином. Гардин на окнах и портьер на дверях, конечно, не было; на окнах же были прилажены простые белые коленкоровые шторы без всяких украшений.

Ясное дело, что при такой небольшой квартире не все члены семейства имели удобное помещение. В полутемной детской, которая расположена была позади передней, помещались только старшие братья. Сестра Варя спала ночью в гостиной на диване. Что же касается до меня, а позднее до сестры Верочки, то мы, как младенцы, спали в люльках в спальне родителей. Няня же и кормилицы спали в темной комнатке, имевшейся при спальной родителей. Упомянув о кормилицах, я должен отметить, что маменька сама кормила только первого ребенка, то есть старшего брата Мишу. Всех же остальных кормили кормилицы, потому что, верно, и тогда уже была обозначена у маменьки слабогрудость, впоследствии обратившаяся в чахотку".

Вспоминал Федор Михайлович и о домашнем укладе: "Мы, дети, допускались к общему столу с тех пор, когда начинали уметь есть сами, без посторонней помощи, то есть владеть ложкою, вилкою и ножом. До приобретения же этих способностей мы обедали постоянно с нянюшкой в детской; но, чтобы она не обкормила нас, маменька сама накладывала на тарелку для нас кушанье, сколько каждому было нужно, что всегда возмущало няню. Обучение и наставления ее по искусству владеть столовыми инструментами, вероятно, были успешны, потому что между 3-4 годами я помню себя за общим столом, хотя и на высоком стуле, но обедающим без всякой посторонней помощи. Постов Алена Фроловна очень строго не придерживалась, говоря, что она человек подневольный и что с нее за это не взыщется, но зато она почитала страшным грехом есть что-нибудь без хлеба. По ее мнению, только кашу, и то гречневую, да пироги можно есть без хлеба; но при этом прибавляла, что греха большого не будет, ежели ошибкою поешь каши и пирога с хлебом. "Ты, батюшка, откуси сперва хлебца, а потом возьми в рот кушанье... так Бог велел!" - Это было всегдашнее ее поучение. Помню, что я, бывши уже почти готовым к общему столу, евши суп или щи, заявил ей свое мнение, что я покрошу хлеб в суп и буду так есть. На это она сказала: "Ты покрошить-то покроши, оно вкусно будет; а в ручку-то все-таки возьми хлеба и употребляй, как всегда, а то грешно будет, значит, ты пренебрегаешь хлебом..."

Одну слабость имела нянюшка, и эта слабость была причиною еженедельных трат ее на целый пятачок!.. Она нюхала табак. К ней, я помню, всякую неделю, в один и тот же день, ходил табачник, у которого она приобретала недельный запас табаку. Табачник этот, как теперь помню, был очень невзрачный и неопрятный старикашка, но, производя у него покупку, няня всегда вступала с ним в разговоры, и это послужило поводом к тому, что папенька в шутку называл его женихом Фроловны. "Тьфу, Господи прости! - возражала она на это, - мой жених - Христос, царь небесный, а не какой-нибудь табачник!" Но, впрочем, за эту шутку няня на папеньку не сердилась, и он продолжал называть табачника женихом ее…

Кухонную нашу прислугу составляли четыре личности, а именно: а) кучер Давид Савельев, или, как его называли, Дав-вид; он был, собственно, прислугою отца. Кроме своей четверки лошадей, Давид ничего не знал и не имел более никаких занятий; да, впрочем, выездов было много, а потому и работы ему было достаточно; он был крепостным еще до женитьбы отца и жил у нас бессменно по день смерти папеньки, а потом числился дворовым при нашей деревне, к которой, впрочем, не принадлежал родом. Личность эту папенька особенно любил и уважал против прочей кухонной прислуги; б) лакей Федор Савельев, брат кучера. Я не понимаю, почему он назывался лакеем. По самому расположению нашей квартиры, он не мог быть в горницах и исполнять лакейских обязанностей. Он, скорее, мог называться дворником, и обязанности его состояли в том, чтобы наколоть дров, разнести их по печкам и наблюдать за самою топкою печей; наносить воды, которая, собственно для чая, была ежедневно им приносима в количестве двух ведер с фонтана от Сухаревой башни. Это по-московскому хотя и считалось близко, но, собственно, была даль порядочная (от Божедомки, где Московская Мариинская больница, до Сухаревой башни по плану города не менее 2 верст, следовательно, в два конца 4 версты). И только изредка, в том случае, когда маменька выходила одна пешком в город, Федор облекался в ливрею и треугольную шляпу, сопровождал ее, шествуя гордо на несколько шагов сзади. Или когда маменька выезжала одна, без отца, то Федор, тоже в ливрее, стоял на запятках экипажа. Это было непременным условием тогдашнего московского этикета".

Разумеется, роскошной эту жизнь не назовешь, но бедной, впрочем, тоже.

Федор Михайлович покинул этот дом в 1837 году - он направлялся продолжать образование в Санкт-Петербург, в Императорское инженерное училище. Брат его Андрей писал об этом в мемуарах: "Отец Иоанн Баршев отслужил напутственный молебен, и путешественники, усевшись в кибитку, двинулись в путь".


* * *

Больницу же описывал советский литературный мэтр Юрий Трифонов: "Туберкулезный институт помещался на тихой старинной улице за Садовым кольцом. Машина въехала во двор и остановилась перед подъездом с тускло освещенной вывеской: "Приемный покой". Санитары увели Веру Фаддеевну в этот подъезд, доктор Горн ушел с ними, а Вадим побежал в канцелярию оформлять документы. Через десять минут он вернулся в приемный покой. Дежурный врач, толстая черноволосая женщина в пенсне и с усиками над верхней губой, сказала ему строгим, мужским баритоном:

- Больная Белова в ванной. Нет, видеть ее нельзя. И посторонним находиться здесь тоже нельзя…

Вадим прошел в пустую длинную комнату и сел на скамью… Где-то за спиной играло радио. Он стал слушать музыку. Потом его начало вдруг клонить в сон и даже показалось, что он уже спит. Да, он спит, и ему снится, что он потерял свой дом. Ему негде жить, он живет в пустом темном поле, где невозможно дышать - такой там гнетущий больничный запах…

Вера Фаддеевна вышла в длинном халате и шлепанцах. Старушка, вся в белом, с тонкими спичечными ножками в черных чулках, вела ее под руку.

- Мама! Ну, до свиданья! - сказал Вадим, шагнув к матери, и остановился. - Выздоравливай!

Вера Фаддеевна что-то ответила улыбаясь и помахала рукой. Она была совсем худенькая, маленькая до неузнаваемости в этом просторном халате и белой косынке…

Все окна корпусов больницы были освещены, и желтые полосы лежали на утоптанном дворовом снегу. Вадим сразу не нашел ворот и долго плутал по больничным дворам, которые соединялись один с другим. В одном дворе он увидел высокий, темный памятник. "Кому это?" - вяло, точно в дремоте, подумал Вадим и подошел. Он узнал большелобое угрюмое лицо Достоевского. Ах да! Ведь Достоевский родился и жил в этом больничном доме. Здесь где-то и музей его. Больница, приемный покой, памятник больному русскому писателю… Все это похоже на сон.

Но только похоже. Никакого сна нет".

Об этом памятнике мы уже писали в книге "Прогулки по старой Москве. Петровка".

Кстати, здесь же довелось родиться еще одному русскому писателю, правда менее известному - Ивану Прыжову, автору нашумевшех в свое время "Истории кабаков в России" и "26 московских юродивых, пророков, дур и дураков". Он говорил: "В спальне, где я, только что рожденный, лежал с матерью, было приготовлено для меня молоко, но оно от холода замерзало, и я плакал с голоду, и тем началась моя жизнь".

О Достоевском же он вспоминал: "Отец мой служил в московской Марьинской больнице вместе с своим добрым приятелем, доктором Достоевским, покойным отцом Ф. М. Достоевского. Последнего я помню немного, когда мне было еще лет шесть-семь. Итак, из Мариинской больнице суждено идти в Сибирь двоим, Достоевскому и мне. Не знаю, есть ли еще такая счастливая больница. Жертвы человечьи валятся здесь".

А для поддержания дохода доктора из той больницы подрабатывали в семьях - служили так называемыми домашними докторами. Этнограф В. Харузина писала: "Мы - у окон детской, смотрим, что делается у нас во дворе. Вот медленно по рыхлому снегу подъезжает к нашему подъезду поместительная карета, запряженная парой старых и малоподвижных лошадей. Из кареты выбирается не спеша ее обладатель, приземистый широкоплечий господин в объемистой черного сукна шинели с большим капюшоном, в круглой шапке. Это наш годовой домашний врач Константин Игнатьевич Володьзко. В то время семья часто сговаривалась с каким-нибудь врачом, который за условленную плату был к ее всегдашним услугам в случае надобности. К. И. состоял на службе в Мариинской больнице, где имел казенную квартиру. Скорости телефонных сообщений тогда не было и в уме. Если кто-нибудь заболевал, посылали за К. И. в Мариинскую больницу прислугу на извозчике, и он приезжал в своей карете на медлительных наемных лошадях. Это была возможная наибольшая скорость. Больные, их окружающие и врач подчинялись медленному темпу тогдашней жизни. Но домашний врач появлялся в наблюдаемой им семье не только в дни болезни. Он считал своим долгом навещать ее от времени до времени, чтобы следить за здоровьем ее членов. Так и К. И. был нередким гостем в нашей семье. Он приезжал без спеха, осматривал всех нуждавшихся в его совете. А между тем в приемной накрывали чайный стол - и после осмотра К. И. еще сидел у нас за чаем. Мама вспоминала много лет спустя, что он был очень образован и разговор с ним бывал интересен. Он был, по словам мамы, умен и сердечен. И, побеседовав за чайным столом, оставив довольных его посещением людей, К. И. без нервной спешки отбывал в своей громоздкой карете.

Такой доктор был другом в семье, близким человеком. Он знал всех домочадцев, часто бывал их хорошим советчиком. Другого еще домашнего доктора мы знавали в лице Петра Сергеевича Тарасова. Он был врачом в семье моего дяди, Ивана Григорьевича Щипачева. Он часто, часто приезжал за нами, следя преимущественно за здоровьем моей тети, Ольги Михайловны, страдавшей сначала жестоким катаром желудка. потом хронической женской болезнью. Часто мы встречали его у дяди в наши приезды - и так запомнился мне за чайным столом этот простой, скромный человек, неторопливо мягким голосом повествующий что-то, очевидно, интересное слушающим его взрослым".


* * *

Самым же знаменитым пациентом той больницы был известный философ-космист Николай Федоров. Здесь же он и умер в 1903 году.