Литературно-художественный шабаш

Усадьба Голицыных (Большая Дмитровка, 15) построена в 1824 году.

Это усадебное здание принадлежал поначалу роду Голицыных. В 1860-е годы оно перешло к Востряковым. Традиции там были, мягко скажем, необычные. Предприниматель Н. А. Варенцов писал: "Востряковы жили в своем особняке на Большой Дмитровке. Дом был большой, трехэтажный, расположенный на дворе, роскошно обставленный ценными художественными вещами; как бросалось в глаза, на это денег не жалели.

Был встречен хозяйкой Клавдией Герасимовной очень любезно, предложившей мне показать ее парадные комнаты, я радостно на это согласился, так как был любитель красивых и изящных вещей, они меня всегда привлекали. Но востряковская роскошь меня не увлекла; в нее действительно много было вложено денег, но не души хозяев, с их переживаниями, заботами и воспоминаниями, разве только один портрет Клавдии Герасимовны, висевший в кабинете хозяина, написанный каким-то известным художником в год выхода ее замуж, когда она блистала молодостью и красотой. Художник много вложил в ее портрет своей души, можно было догадаться, что он во время писания был ею увлечен. Я на портрет долго любовался, не хотелось уходить от него, вспоминая свои чувства и переживания, когда ее я первый раз видел лет пятнадцать тому назад, она на меня тогда произвела чарующее впечатление. Невольно я посмотрел на стоящий со мной рядом оригинал, и правда, мне стало жаль его: куда только девалась ее, Клавдии Герасимовны, красота? Теперь она походила на ожиревшую бабу-торговку, каких можно было видеть на рынках, сидящих на корчагах со щами с целью удержать теплоту в них.

Будуар и спальня Клавдии Герасимовны были обставлены замечательными статуэтками, группами их, канделябрами, сделанными из фарфора, представляющими большую ценность, как Vieux Sax. Она мне жаловалась, что эти вещи отнимают у нее много времени из-за ухода за ними, так как не может поручить чистку их прислуге вследствие их большой хрупкости из-за тонкости работы.

После роскошного обеда я уже хотел уезжать домой, ко мне подошел мой товарищ по работе в Московском Торгово-промышленном товариществе Роман Васильевич Живаго, доводившийся племянником Вострякову, и сказал: "Погодите уезжать, сейчас начнется концерт венгерского хора". И действительно, двери залы распахнулись, и начали впархивать венгерки в коротеньких платьицах, с навешанными на них драгоценностями на шеях, ушах и пальцах. Вскоре под аккомпанемент рояли раздалось хоровое пение и началась пляска веселой "венгерки" перед гостями, восседавшими на стульях.

В то время в моей голове не умещалось, что в семейном доме, где много было молодых людей, барышень, возможно такое легкомысленное пение с танцами; я считал, что это допустимо только в закрытых кабинетах ресторанов и в кафешантанах, и я в душе осудил легкомысленных хозяев, портящих молодежь этими развлечениями".

Самое, однако, интересное, началось в 1905 году, когда этот дом арендовала общественная организация - Литературно-художественный кружок.

Историк Н. Розанов писал в мемуарах: "Помещение кружка, можно сказать, вполне удовлетворяло всем нуждам кружка: тут были и удобные, уютные карточные комнаты, и хорошая, состоявшая из трех зал столовая, и комнаты для отдыха и небольших собраний литераторов, большой театрально-концертный зал, в котором после окончания концертов расставлялись огромные круглые столы для игры в "железку", составлявшей главный источник финансовых средств кружка. При доме был небольшой сад, в котором летом проходила вся жизнь кружка, - конечно, без концертов, - а в сад выходила большая крытая терраса, на которой были расставлены карточные столы и столики для ужина. Одним словом, кружок, по моему мнению, был лучшим клубным помещением в Москве…

Приятно было бывать в кружке по окончании театральных представлений и концертов, когда в большой зале раскрывались огромные столы для "железки", вокруг которых собирались "присяжные заседатели" этих столов - артисты и другие члены и посетители кружка. Яркое освещение, нарядные костюмы дам-"железнодорожниц" (так, "железнодорожниками", называли игроков в карточную игру "железку" - АМ.), которых было немалое количество, расставленные около карточных столов столики для ужинов и чая, суетящиеся официанты, толпы зрителей, а отчасти и участников игры, стоящие вокруг карточных столов, - все это представляло довольно оживленную живописную картину. И кого-кого я не видел за этими притягательными очагами азарта! Вот рисуется красивый грузинский профиль плотного бритого человека в черном сьюте - это сам директор и председатель дирекции А. И. Южин, отдающий дань увлечению "железкой" и в переносном и в собственном смысле этого слова, потому что на самом деле он, как любящий в игре риск, отдавал нередко большую дань за этой игрой. Вот русская открытая физиономия Вл. И. Немировича-Данченко, которого я вижу загребающим массу бумажек после удачно законченной им "метки" банка. Он, видимо, сияет, а партнеры его сидят, повесивши носы…

Толпа искателей счастья за железнодорожным столом состояла из людей всякого пола, возраста и состояния. Были тут и литераторы, и военные, и художники, и учителя, и адвокаты, и врачи, и коммерсанты, и провизоры, и немалое количество дам, по большей части, жен членов. Помню постоянного участника "железки" В. А. Гиляровского, или "дядю Гиляя", с его неизменной табакеркой, из которой он постоянно нюхал и других угощал душистым зельем. Игру он вел небольшую, за "серебряным столом", т. е. тот, где ставки шли на рубли, а не на полуимпериалы, как бывало только на одном столе, за который садились только люди богатые. Играет, бывало, Владимир Алексеевич, а сам сыплет направо и налево шуточками, иногда уж слишком смелыми. Так, я слышал от него, когда к нему приходила девятка: "Ну, митрополит ощенился!" Да и другие его шуточки бывали часто слишком переперчены".

Сам же Владимир Алексеевич отзывался о "железнодорожном столе" без особой приязни: "Место действия - храм искусства, название коему - "Литературно-художественный кружок". Главным жрецом при храме состоит Валерий Брюсов. Народ - дантисты и фармацевты. Идет священнодействие.

Круглые столы. Ездит кругом, останавливаясь у каждого банкомета, ящик с 12 колодами. Кругом публика "понтирует" стоя. Груды денег переходят из рук в руки.

- Продается банк за 400 рублей.

- Покупаю! - и бритый брюнет покупает. Ему покрывают сполна. Он дает карту и проигрывает.

Вынимает бумажник... Чековую книжку...

- Потрудитесь заплатить за меня - я вам дам чек... - обращается к соседу, ставившему половину. - Вам все равно чек? Завтра в банке получите...

- Пожалуйста!..

Расплачивается... Берет чек.

И на другой день заявляет старшинам литературно-художественного клуба, что чек был "холостой": в банке сказали, что текущий счет... был, да весь вышел!

Совет кружка запретил вход артисту. Чековый автограф остался на память владельцу".

Правда, у такого отношения есть и своя причина. Владимир Алексеевич, при всех своих достоинствах, не было особо одаренным игроком. Часто проигрывался.

Тем не менее он оставался одной из колоритнейших и при этом милейших фигур. Андрей Белый писал: "Сидит с атлетическим видом рыжавый усач, мускулистый силач, Гиляровский, сей Бульба, сегодня весьма отколачивающий меня, завтра моих противников из своей Сечи: ему нипочем! Все теченья - поляки, турчины; его нападенья с оттенком хлопка по плечу: "Терпи, брат, - в атаманы тебя отколачиваю!" Мы с ним дружно бранились, враждебно мирились в те годы; газета ему, что седло: сядет - и ты вовсе не знаешь, в какой речи он галопировать будет".

Выступления же самого Андрея Белого были воистину трагикомичны. Борис Зайцев вспоминал: "Из-за кулис видна резкая горизонталь рампы с лампочками, свет прямо в глаза. За рампой, как ржаное поле с колосьями, зрители в легкой туманной полумгле. А по нашу сторону, "на этом берегу", худощавый человек в черном сюртуке, с голубыми глазами и пушистым руном вокруг головы - Андрей Белый. Он читает стихи, разыгрывает нечто и руками, отпрядывает назад, налетает на рампу - вроде как танцует. Читает - поет, заливается.

И вот стало заметно, что на ржаной ниве непорядок. Будто поднялся ветер, колосья клонятся вправо, влево - долетают странные звуки. Белый как бы и не чувствовал ничего. Чтение опьяняло его, дурманило. Во всяком случае, он двигался по восходящей воодушевления. Наконец почти пропел приятным тенорком:


И открою я полотер-рн-ное за-ве-дение...


В ожидании же открытия плавно метнулся вбок, будто планируя с высоты - присел основательно.

Это было совсем неплохо сыграно, могло и нравиться. Но нива ощущала иначе. Там произошло нечто вне программы. Теперь уже не ветер - налетел вихрь, и колосья заметались, волнами склоняясь чуть не до полу. Надо сознаться: дамы помирали со смеху. Смех этот, сдерживаемо-неудержимый, веселым дождем долетал и до нас, за кулисы.

"И смех толпы холодной"... - но дамский смех этот в Кружке даже не смех врагов, и толпа не "холодная", а скорее благодушно-веселая. "Ну что же, он декадент, ему так и полагается".

Все-таки...- какая бы ни была, насмешка ожесточает. И лишь много позже, с годами, стало ясно, сколько горечи, раздражения, уязвленности скоплялось в том, кого одно время считали "князем Мышкиным"".

Андрей Белый иной раз срывался. Тот же Зайцев писал: "Читает он в Литературно-художественном кружке. Начинаются прения, выступает среди других некий беллетрист Тищенко, тем известный, что Лев Толстой объявил его лучшим современным писателем. Этот Тищенко был человек довольно невидный, невзрачный, невоинственный. Как вышло, что он разволновал Белого, не знаю. Но спор на эстраде перед сотнями слушателей так обернулся, что Белый вдруг взвился и "возопил":

- Я оскорблю вас действием!

К нам, заседавшим наверху, в ресторане Кружка, известие это дошло вроде того, как в деревне передают, что загорелась рига.

- Борис, Борис, скорей, там скандал!

Бросились тушить. Но было уже поздно. Из-за кулис вовремя задернули занавес, отделив публику, Белым возмущенную, от эстрады. Зал кипел, бурлил: "Безобразие!", "Еще поэтами называются"...

На большой лестнице картина: спускается Андрей Белый, в полуобморочном состоянии. Кругом шум, гам. Бердяев и моя жена поддерживают его под руки, он поник весь, едва передвигает ноги. Одним словом, Пьеро, и сейчас, как в "Балаганчике", из него потечет клюквенный сок.

Внизу его одели и увезли. Завтра дуэль. Вернулись мы из Кружка на рассвете, условившись с Сергеем Соколовым утром быть уже у Белого - секунданты не секунданты, а вроде того".

К счастью, до дуэли дело не дошло. Андрей Белый извинился. Письменно".

Здесь же была своего рода "презентация" Бальмонта. То же Борис Зайцев вспоминал: "Первая встреча с Бальмонтом именно в этом Кружке. Он читал об Уайльде. Слегка рыжеватый, с живыми быстрыми глазами, высоко поднятой головой, высокие прямые воротнички, бородка клинышком, вид боевой. (Портрет Серова отлично его передает.) Нечто задорное, готовое всегда вскипеть, ответить резкостью или восторженно. Если с птицами сравнивать, то это великолепный шантеклер, приветствующий день, свет, жизнь ("Я в этот мир пришел, чтоб видеть солнце...").

Читал он об Уайльде живо, даже страстно, несколько вызывающе: над высокими воротничками высокомерно возносил голову; попробуй противоречить мне!

В зале было два слоя: молодые и старые ("обыватели", как мы их называли). Молодые сочувствовали, зубные врачи, пожилые дамы и учителя гимназий не одобряли. Но ничего бурного не произошло. "Мы", литературная богема того времени, аплодировали, противники шипели. Молодая дама с лицом лисички, стройная и высокая, с красавицей своей подругой яростно одобряли, я, конечно, тоже. Юноша с коком на лбу, спускавшимся до бровей, вскочил на эстраду и крикнул оттуда нечто за Уайльда. Бальмонт вскипал, противникам возражал надменно, остро и метко, друзьям приветливо кланялся".

Главная литературная площадка города. Пожалуй даже и страны.


* * *

Впоследствии же здесь образовался клуб "Свободная эстетика", который возглавлял Валерий Брюсов.

"Свободная" воспринималась в узком смысле - "эпатажная". В газетах стали появляться отстраненные по стилю и укоризненные по духу сообщения. Например, такое, под названием "Наши футуристы": "13 февраля в Литературно-художественном кружке во время чтения одного из рефератов о футуризме, разыгрался крупный скандал, потребовавший даже вмешательства полиции. Московские футуристы Ларионов, Бурлюк и Маяковский своими выпадами вызвали негодование публики, которая стала свистеть и требовать их удаления. Бурлюк на этот вечер явился с раскрашенной физиономией".

Все это были происки "Эстетики".

Для острых ощущений и разнообразия интеллигенция "Эстетики" ходила в извозчичий трактир. Одна из участниц тех событий вспоминала: "Из "Эстетики" стало принято в два-три часа ночи заходить в соседнюю извозчичью чайную у Петровских ворот и рассуждать перед гогочущими извозчиками о футуризме. "Для остроты контраста," - говорил Ларионов. После утонченных впечатлений от искусства, изысканных манер, тонких кушаний и вин - в махорочном дыму матерная брань, красные, потные лица с расчесанными на пробор лоснящимися волосами, расстегнутые поддевки, смазные сапоги кучеров-лихачей, липкие пузатые чайники с водкой, откровенное приставание к мужчинам бульварных девок, непристойных женщин".

Такое вот, несколько извращенное "хождение в народ".

Между тем как раз в "Эстетике" состоялось представление московскому литературному миру поэтессы Марины Цветаевой. Ее сестра Анастасия вспоминала: "Однажды, когда ее пригласили выступить с чтением стихов в обществе "Свободная эстетика" в Литературно-художественном кружке в доме Вострякова, на Малой Дмитровке, она позвала меня ехать с собой:

- Вместе скажем стихи, ты их все знаешь.

- А удобно?

- Какое мне дело! Прочтем вместе - ведь получается же унисон? Мы же одинаково читаем...

Мы поехали. В большой комнате за эстрадой собрались за столом все поэты, которые должны были читать стихи. Председательствовал Валерий Яковлевич Брюсов. Худой, в черном сюртуке, с черным бобриком надо лбом и черной бородкой, с острым взглядом темных глаз, отрывистая, чуть лающая интонация - он витал над сборищем поэтов как некий средневековый маг. Персонаж из его нашумевшего в литературных кругах романа о Средних веках "Огненный ангел" (Марина, конечно, читала его, я прочла много позже). Увидев меня рядом с Мариной, Брюсов внезапно оскалил белые зубы:

- Нас как-то много, больше, чем предполагалось, - поэтов за этим столом... - сказал он, учтивостью быстрого широкого жеста затушевывая дерзость.

Сказала ли, парировала ли Марина: "Я читаю вдвоем с сестрой!"? Промолчала ли надменно, успокоительно моргнув мне? Не помню…

Среди нас был Владимир Маяковский. Был он весьма молод. Говорил, что выступает чуть ли не в первый раз. По близорукости я не рассмотрела его. Ему было семнадцать лет. Что он читал в тот вечер - не помню. Я тревожилась перед этим первым выступлением в огромной зале.

Когда мы вышли на сцену (может быть, в форменных гимназических платьях?), публика приветливо заволновалась. Но "по высокому тону" этого литературного собрания аплодировать было запрещено.

В два - одинаковых - голоса, сливающихся в один в каждом понижении и повышении интонаций, мы, стоя рядом, - Марина, еще не остригшая волос, в скромной, открывавшей лоб прическе, я - ниже и худее Марины, с волосами до плеч, - читали стихи по голосовой волне, без актерской, ненавистной смысловой патетики. Внятно и просто. Певуче? Пусть скажет, кто помнит. Ритмично.

Мы прочли несколько стихотворений. Из них помню "В пятнадцать лет" и "Декабрьская сказка"...

Был один миг тишины после нашего последнего слова - и аплодисменты рухнули в залу - как весенний гром в сад! Запрещенные в этом доме аплодисменты!

Мы стояли, смущенные (неумело кланяясь?) - откланиваясь, спеша уйти, а нам вслед не утихали аплодисменты... Выходили ли мы вновь? "Триумф!" - говорили Марине потом.

Это был первый вечер Марининой начинающейся известности.

Сами же стихи были простейшими, чистейшими и сказочными - чем, видимо, и покорили "эстетов":


Мы слишком молоды, чтобы простить

Тому, кто в нас развеял чары.

Но, чтоб о нем, ушедшем, не грустить,

Мы слишком стары!


Был замок розовый, как зимняя заря,

Как мир - большой, как ветер - древний.

Мы были дочери почти царя,

Почти царевны.


Отец - волшебник был, седой и злой;

Мы, рассердясь, его сковали;

По вечерам, склоняясь над золой,

Мы колдовали;


Оленя быстрого из рога пили кровь,

Сердца разглядывали в лупы...

А тот, кто верить мог, что есть любовь,

Казался глупый.


Однажды вечером пришел из тьмы

Печальный принц в одежде серой.

Он говорил без веры, ах, а мы

Внимали с верой.


Рассвет декабрьский глядел в окно,

Алели робким светом дали...

Ему спалось и было всe равно,

Что мы страдали!


Мы слишком молоды, чтобы забыть

Того, кто в нас развеял чары.

Но, чтоб опять так нежно полюбить

Мы слишком стары!


А Марина Цветаева вспоминала, как позднее, все в той же "Эстетике" все тот же Брюсов ей вручал скромный приз: "Получать призы нужно было в "О-ве Свободной Эстетики". Подробности стерлись. Помню только, что когда Брюсов объявил: "Первого не получил никто, первый же из двух вторых - г-жа Цветаева", - по залу прошло недоумение, а по моему лицу усмешка. Затем читались, кажется Брюсовым же, стихи, после "премированных" (Ходасевич, Рафалович, я) - "удостоившиеся одобрения", не помню чьи. Выдача самих призов производилась не на эстраде, а у входного столика, за которым что-то вписывала и выписывала милая, застенчивая, всегда все по возможности сглаживавшая и так выигрывавшая на фоне брюсовской жестокости - жена его, Жанна Матвеевна.

Приз - именной золотой жетон с черным Пегасом - непосредственно Брюсовым - из руки в руку - вручен. Хотя не в рукопожатии, но руки встретились! И я, продевая его сквозь цепочку браслета, громко и весело:

- Значит, я теперь - премированный щенок? Ответный смех залы и - добрая - внезапная - волчья - улыбка Брюсова. "Улыбка" - условность, просто внезапное обнаружение и такое же исчезновение зубов. Не улыбка? Улыбка! Только не наша, волчья. (Оскал, осклаб, ощер.)

Тут я впервые догадалась, что Брюсов - волк".

Брюсов был волк, а Маяковский - лошадь. Владислав Ходасевич писал: "Представьте себе лошадь, изображающую старую англичанку. В дамской шляпке, с цветами и перьями, в розовом платье, с короткими рукавами и с розовым рюшем вокруг гигантского вороного декольтэ, она ходит на задних ногах, нелепо вытягивая бесконечную шею и скаля желтые зубы.

Такую лошадь я видел в цирке осенью 1912 года. Вероятно, я вскоре забыл бы ее, если бы несколько дней спустя, придя в Общество свободной эстетики, не увидел там огромного юношу с лошадиными челюстями, в черной рубахе, расстегнутой чуть ли не до пояс и обнажавшей гигантское лошадиное декольтэ. Каюсь: прозвище "декольтированная лошадь" надолго с того вечера утвердилась за юношей… А юноша этот был Владимир Маяковский. Это было его первое появление в литературной среде, или одно из первых. С тех пор лошадиной поступью прошел он по русской литературе - и ныне, сдается мне, стоял уже при конце своего пути. Пятнадцать лет - лошадиный срок".

Ходасевич и не представлял, насколько был он прав в своем пророчестве. Шел 1927 год. Жить Маяковскому оставалось меньше трех лет.

Выступал здесь и заматеревший до неприличия, до непристойности Бальмонт. Один из современников, Л. Сабанеев вспоминал: "Помню вечер в "Свободной эстетике" (общество, объединявшее или пытавшееся объединить левых деятелей искусства). В порядке дня чтение Бальмонтом новых стихов. Присутствуют почти все наличные в Москве поэты, кроме Брюсова, с которым Бальмонт несколько дней назад повздорил. Бальмонт опаздывает, как почти всегда. Наконец он появляется, надменный, с орхидеей в петлице, держа вперед свою бородку, он "восходит" по лестнице Литературного кружка. Его встречает председатель "Свободной эстетики" милейший доктор Иван Иванович Трояновский... Он начинает говорить ему приветствие. Бальмонт высокомерно, с видом "царя от поэзии" его перебивает:

- Кто вы такой?

- Смущенный Трояновский пробормотал:

- Я... доктор. (Бальмонт прекрасно знал, кто такой Трояновский.)

Меня должен встречать не доктор, а поэт, - с вескостью отчеканивает Бальмонт и восходит далее, не удостоив выслушать приветствия.

Сущность была в том, что он ожидал, что его встретит Брюсов, а тот не явился, получилось дипломатическое осложнение".

Попадали сюда, в этот клуб элиты и простые люди, не богемные. Здешние нравы были им, естественно, в диковинку. Писатель Борис Зайцев в одном из своих романов описал впечатление одной, пусть и близкой к искусству, но не испорченной барышни: "В ближайшую субботу мы все трое - я, Маркуша и Георгий Александрович - отправились на вечер в клуб литературный, очень тогда модный. Я бывала там и раньше, но не очень замечала, не запоминала. А теперь запомнила. И сейчас, издали, из мглы годов, ясно вижу предрождественский снежок вечера московского, вкусный воздух, Ваньку, везшего трусцой, теплый, ярко электрический вестибюль, вход во второй этаж - с колоннами, - тепло и свет, нарядную толпу, духи и ощущение какой-то легкости, волнения и опьяненья молодости.

Был перерыв. В проходах толклась публика, со стен глядели знаменитые артисты и писатели. В дальних комнатах игроки безмолвно шелестели картами, а в зале с бледно-фиолетовыми фресками резались в железную дорогу за столом зеленым. Тихо и в читальне: двое шепотом беседуют под лампочкою в мягких креслах да седая дама за столом разглядывает иллюстрации под светом абажурных ламп.

Мы в карты не играем, разумеется, мы просто потолкаемся, по звонку соберемся в зале с занавесом, где на эстраде заседают литераторы, философы, мистики, журналисты и профессора. Мы будем слушать прения о символизме и соборности, внимать "заветам русской литературы", улыбаться декадентам с желтыми цветочками, ощущать праздничное, приодетое племя московское - адвокатов, врачей, актеров; будем мы вдыхать духи актрис. Когда же отбранятся мистики с позитивистами и публика похлопает, большинство передвинется наверх, где в зале ресторанной все утонет в гуле, болтовне, чоканье - легком бреде опьянения.

Ужинали и мы, конечно. Маркуша заказал скромного судачка, Георгий Александрыч - устриц, белого вина. Я хохотала, мне не грустно было. Два моих рыцаря при мне - томный и скромный, барин и простец, мое же сердце вольно и летит, кто-то его поймает?

В этот вечер Георгиевский, правда, познакомил меня с двумя старичками из дирекции. Видимо, им раньше говорилось кое-что, и я была приглашена петь в клубе на ближайшем вечере. Один из них остался посидеть. Он улыбался, был любезен, пил нарзан.

Мне и приятно было, что вот, пригласили, и какой-то ветер пролетал: э-э, да не все ли равно, что обо мне подумает сморщенный человечек с лисьим и лукаво-добродушным взглядом.

Он со мной чокнулся.

В это время мимо столика нашего проходил темноволосый с проседью, крупный и распаренный человек. Галстук его съехал, борода помята, а глаза - тяжелые, красивые.

Он бесцеремонно хлопнул старичка по плечу.

- Нарзаном прохлаждаетесь? Омоложение седин? А-ха-ха-ха... я ищу вас. Дельце".

Впрочем, эта красивая жизнь соблазняла, затягивала, и спустя несколько страниц, та самая, недавно еще чистая и неиспорченная героиня признается: "И я, конечно, оказалась в клубе. Игроки приветствовали меня, удивлялись, почему я долго не была. А в час явился Александр Андреич. Играли до рассвета, он проводил меня домой, - вставало солнце розовое, май налетал в златистых облачках, в курлыкании голубей на Страстной площади, в нежной голубизне далей к Триумфальной арке".


* * *

С наступлением Первой мировой характер заседаний поменялся, но не слишком. Появилась новая струна - благотворительность. Один из современников писал: "Своеобразная и - хотелось бы сказать - грустная красота таилась в этом концерте, в этом дневном вечере.

"Чай по-домашнему" в пользу раненых в Литературно-художественном кружке. В продолговатом зрительном зале его чувствовалось то же самое, что и под каждой кровлей. Помещение было залито электричеством, но сквозь неплотно задвинутые гардины на окнах пробивались полосы осеннего тусклого солнца.

- Свет с позиций, - как сказал кто-то в зале.

Великолепно прочла Ермолова песню бельгийских кружевниц и на bis - некрасовское: "Ты и убогая, ты и обильная", Качалов выступил с отрывками из Гоголя, но за всем этим стлались неотступные полосы тусклого света, света с позиций…

Между двумя отделениями, в антракте, все поспешили на лестницу Кружка, где обычно вывешиваются последние телеграммы.

Читали вслух, - и слушали это чтение в такой же благоговейной тишине, как Ермолову…

И, расходясь, говорили:

- А что там?

"Здесь" больше не существует; только "там".

Сбор был очень значительный. Присутствовали раненые из лазарета Литературно-художественного кружка".

Да, здесь был оборудован небольшой лазарет - как и в Москве повсеместно практически.

Тогда же в Кружке приключилась весьма некрасивая история с членами-немцами. Несколько кружковцев (среди них - основатель театрального музея А. Бахрушин и кумир театралов А. Южин) выступили с инициативой - исключить без разбирательств из кружка всех немцев. Многие литераторы, ясное дело, выступили против. В результате возник компромисс: немцам было "предложено" самим подать в отставку. Что те и проделали.

Впрочем, и это по тем временам тоже не было редкостью.

Пришла революция, пробежал нэп, а здесь, в этом доме все продолжали бывать литераторы. Сменилось название клуба, однако он существовал. В. Ардов писал о Булгакове - а заодно и о клубе: "Помню, часто в конце двадцатых годов Булгаков приходил в существовавший тогда "Кружок друзей искусства и литературы", что размещался на Большой Дмитровке (ныне в этом доме - Прокуратура СССР). "Кружок", как ради краткости мы называли этот своеобразный клуб, состоял из ресторана, библиотеки, биллиардной и даже зала для игры в карты. Часто посещали кружок В. В. Маяковский, А. И. Южин…

Так вот, придет, бывало, Михаил Александрович в ресторан "Кружка" и садится один за столик ужинать. Моя дружба с Булгаковым началась с того, что я всякий раз, как мы встречались в "Кружке", подсаживался к нему. Такие встречи приносили мне большую радость. В обществе людей, к которым он относился с приязнью, Булгаков удивительно обаятелен, мил и весел".

Но в скором времени клуб все же упразднили.

 
Подробнее о Большой Дмитровке и ее окрестностях - в историческом путеводителе "Дмитровка. Прогулки по старой Москве". Просто нажмите на обложку.