Ужасы старой Грачевки

Пространство между Трубной улицей и Цветным бульваром – территория особенная. Во второй половине позапрошлого столетия здесь находились самые опасные кварталы так называемого "городского дна", известные под неофицильным названием "Грачевка".

Клоака

Местность под названием Грачевка прилегает к Трубной площади с северо-восточной стороны.

В самом названии "Грачевка" (другой вариант - "Драчевка") нет ничего страшного. Это - альтернативное название Самотечного переулка, ныне - Трубной улицы. "Грачевка" - якобы в силу того, что проживали здесь специалисты по изготовлению "грачей" - снарядов для мортир. Драчевка - в честь мастеров другого профиля, изготовлявших, соответственно, "драчи" - рогатинки, которые бросали под копыта вражьих лошадей, аналог "чеснока".

Однако в девятнадцатом столетии это название стало нарицательным. Причина в том, что здешние проулки обрели дурную славу. Тут находились самые "бюджетные" публичные дома. Страшно представить, как все это выглядело. "Клоака", - говорили москвичи. И были абсолютно правы.

Вот как описывал эти места литератор М. Воронов: "Но знаете ли, что такое Грачевка? В ряду различных характерных закоулков Москвы, известных здесь под скромными именами Мошка, Щипка, Козихи, Большой и Малой Живодерки, Собачьей площадки, Балкана и прочее, Грачевка, как кажется, занимает самое почетное место. Это исконная усыпальница всевозможных бедняков, без различия пола и возраста, это какая-то большая-большая могила, доверху наваленная живыми трупами, заеденными бедностью, развратом и тому подобными бичами немощного человечества. Тип российского мизерабля во всем его величии можно встретить только здесь, на Грачевке, потому что нигде в другом месте нет такой поразительной совокупности всевозможных гнусных условий, забивающих русского человека. И - Боже мой! - каким жалким, исключительным людом набита наша Грачевка! Спившиеся с кругу дворовые и иные люди, воры всевозможных категорий и рангов, до тла промотавшиеся купеческие и чиновничьи дети, погибшие и погибающие женщины, шулера, нищие, старьевщики, тряпичники, шарманщики, собачники, уличные гаеры и прочее - подобная рвань ежедневно выползает на свет Божий из грязных, серых и вонючих домиков, чтобы совершенно помрачить и без того мрачную уличную картину. На каждой сотне шагов непременно вы встретите полсотни кабаков, пивных лавок, ренсковых погребов и тому подобных учреждений, в которых ежедневно пропиваются и проматываются вместе со старыми сапогами и негодными рукавицами десятки жизней, легионы всевозможных умов, совестей, рассудков и иных атрибутов человека".

Один из московских обывателей, Николай Щапов делился своим опытом по посещению этих заведений: "В Москве был специальный квартал с публичными домами - "бардаками". Это улица Драчевка (теперь Трубная) и прилегающие переулки между ней и Сретенкой; с лучшими домами - Соболев ("поехать в Соболя")…

Здесь в домах над многими подъездами вечером зажигались висячие, на железных прутьях керосиновые фонари, большинство - восьмиугольные. Это была вывеска дома. Дома были на разные цены: от полтинника (может быть, и еще дешевле) до 5 руб. за "визит"; за "ночь", кажется, вдвое дороже. Я прежде бывал только в пятирублевых, из них лучшим считался Стоецкого.

За дверью с улицы - лестница во второй этаж. Раздевает в передней почтенный седобородый старец в сюртуке. Рядом - ярко освещенные зал, гостиная. За роялем тапер. Ходят вереницами девицы. Гости - мужчины всякого возраста и сословия от стариков до гимназистов (но, вероятно, такому беда, если это дойдет до начальства). Перекидываются шутками, двусмысленностями, иногда танцуют. Мужчина подходит к женщине и уводит ее по другой лестнице в третий этаж".

Вот, собственно, и вся романтика. В дешевых номерах, конечно же, все было не в пример более омерзительно.

Яков Коробов описывал нравы той улицы в подробностях: "Вся она с прилегающими к ней переулками: Мясным, Сергиевским, Соболевским сплошь была занята публичными домами. На Цветном бульваре днем и ночью целыми стаями бродили проститутки. Уличный разврат был неотъемлемым правом всей этой местности. У каждого дома в подъезде стояли продажные женщины и заманивали прохожих. У каждой такой особы был свой подход к "мужчине", которым они и пользовались без стеснения. Одни играли на слабых струнах человеческой натуры - действовали лестью и лаской:

- Красавец писаный, барин хороший, зайди, я тебя с праздником сделаю...

Другие - проще и злее:

- Эй ты! Иди, я тебя...

"Бесчувственных", не отзывающихся на их призывы, они бесцеремонно крыли матом.

В "домах" этого не допускали. Содержатели строго следили, чтобы девушка вела себя прилично с гостями, и стоило только кому-нибудь пожаловаться, как для обидчицы тут же наступала расплата: хлестали по щекам, таскали за волосы.

Вот в таком пекле мы очутились с братом, в таком возрасте, когда женщина особенно владела нашим воображением".

Чтобы у читателей не разыгралось буйное воображение, поясню, что автор, как и его брат, всего лишь занимались здесь строительством: "Работали мы на фасаде, на четвертом этаже. Днем жизнь заведений временно затихала. Девицы спали, отдыхая от ночного бесшабашного разгула, и вот отсюда, с лесов я видел возможность наблюдать изнанку этой красивой и веселой по внешности жизни.

Напротив нас, только через узенькую уличку, стоял старый дом, переполненный исключительно "гулящими" женщинами. В открытые окна, не знающие занавесок, можно было наблюдать времяпровождение жилицы в течение всего дня и ночи.

В каждой комнате жила одна или две "девушки". Обстановка, можно сказать, "классическая" для их ремесла: постель, стол, два стула и маленький столик с тазом и кувшином воды. Утро, после бурно и пьяно проведенной ночи, для них наступало около двух часов дня.

Лениво подняв голову с подушки, "девушка" долго сидит на постели, сжимая виски руками. Потом начинает тянуться к бутылкам, опорожненным за ночь, и собирает капли, чтобы опохмелиться. Понемногу приходит в себя и начинает приводить в порядок оскверненное и загаженное за ночь тело. Все это проделывается самым откровенным образом. Если наши рабочие не выдерживают и в самые пикантные моменты начинают гоготать, она только презрительно показывает язык или, обнажив тыловую часть тела, становится в далеко не эстетичную позу.

Эти женщины не считали нас потребителями и не имели к нам уважения".

Не меньший интерес, конечно, представляла публика, охочая до этих "девушек": "Часов в шесть-семь вечера она уходит на бульвар и чаще всего возвращается с мужчиной. Потребитель ведет себя не так просто и открыто, как и приобретенный товар. Он прежде всего начинает оглядываться и прислушиваться, как мышь, попавшая в западню. Нерешительно снимает верхнее платье и долго выбирает место, куда бы положить его, очевидно брезгуя всем, что здесь находится. Робко показывает на незанавешенное окно, дама делает неопределенный жест и валится на постель в самой отвратительной, но, несомненно, самой неотразимой, по ее мнению, позе. Гость начинает возбуждаться. Спеша и волнуясь, он кидает вещи куда попало. Из карманов летят часы, кошелек, расческа, но собирать некогда. Дама торопит, позируя на неопрятной постели.

Чаще всего, собираясь уходить, потребитель ищет оброненные вещи, но они редко находятся, и, обругав не один раз искусительницу, гость спешит убраться подобру-поздорову.

Эта картинка относится к потребителю среднего возраста и достатка, молодежь ведет себя иначе.

Юноша входит с напускной развязанностью, старается быть дерзким, чтобы девица не заподозрила в нем малоопытного кавалера. Садится на что попало: на постель, на стул и даже на стол, если попадается на глаза. Хозяйка начинает играть на слабых струнах пьяного человека:

- В глотке пересохло, пошли пивца парочку...

Стоит ли толковать о таком пустяке! Из кармана самым небрежным образом летит бумажка. Свободная подруга бежит в лавочку, а дама начинает занимать гостя.

Гость шалеет от первого приступа опытной девицы и забывает, что послано за пивом. Становится дерзко-настойчивым, обнажает себя первым в расчете произвести впечатление на барышню и вместе с тем, для собственного возбуждения, любуется своим мужеством.

В таких случаях посланная еще не успевает вернуться с пивом, как девица уже выпроваживает своего гостя, если убедится, что у того не густо в кармане.

Самое гадкое впечатление оставляли юнцы интеллигентских семей. Блудливые и трусливые, они приходят к женщине по двое и по трое. Подход у них самый "материалистический", без страсти, без увлечения, - половая повинность. Предварительно подвергнув полупьяную женщину оскорбительному осмотру, они некоторое время пререкаются - кому начать, лицемерно прикрываясь брезгливостью, но стоит кому-нибудь начать, как природа берет свое и уж никто не желает быть последним.

Уходят такие всегда с большой для женщины неприятностью. Презрительное отношение к несчастной сквозит в каждом их жесте; паясничая и остря, - отчасти заглушая этим сознание гнусности своего поведения, - выходят они на улицу, и каждый считает долгом плюнуть у порога и отереть руку, бравшуюся за скобу".

А у героя одного чеховского рассказа, некого Григория Васильева после посещения "веселых" кварталов Грачевки случился припадок: " Дома лежал он на кровати и говорил, содрогаясь всем телом:

— Живые! Живые! Боже мой, они живые!

Он всячески изощрял свою фантазию, воображал себя самого то братом падшей женщины, то отцом ее, то самою падшею женщиною с намазанными щеками, и всё это приводило его в ужас.

Ему почему-то казалось, что он должен решить вопрос немедленно, во что бы то ни стало, и что вопрос этот не чужой, а его собственный. Он напряг силы, поборол в себе отчаяние и, севши на кровать, обняв руками голову, стал решать: как спасти всех тех женщин, которых он сегодня видел? Порядок решения всяких вопросов ему, как человеку ученому, был хорошо известен. И он, как ни был возбужден, строго держался этого порядка. Он припомнил историю вопроса, его литературу, а в четвертом часу шагал из угла в угол и старался вспомнить все те опыты, какие в настоящее время практикуются для спасения женщин. У него было очень много хороших приятелей и друзей, живших в нумерах Фальцфейн, Галяшкина, Нечаева, Ечкина... Между ними немало людей честных и самоотверженных. Некоторые из них пытались спасать женщин...

Лампа, в которой выгорел керосин, стала чадить. Васильев не заметил этого. Он опять зашагал, продолжая думать. Теперь уж он поставил вопрос иначе: что нужно сделать, чтобы падшие женщины перестали быть нужны? Для этого необходимо, чтобы мужчины, которые их покупают и убивают, почувствовали всю безнравственность своей рабовладельческой роли и ужаснулись. Надо спасать мужчин…

Когда было светло и на улице уже стучали экипажи, Васильев лежал неподвижно на диване и смотрел в одну точку. Он уже не думал ни о женщинах, ни о мужчинах, ни об апостольстве. Всё внимание его было обращено на душевную боль, которая мучила его. Это была боль тупая, беспредметная, неопределенная, похожая и на тоску, и на страх в высочайшей степени, и на отчаяние. Указать, где она, он мог: в груди, под сердцем; но сравнить ее нельзя было ни с чем. Раньше у него бывала сильная зубная боль, бывали плеврит и невралгии, но всё это в сравнении с душевной болью было ничтожно. При этой боли жизнь представлялась отвратительной. Диссертация, отличное сочинение, уже написанное им, любимые люди, спасение погибающих женщин — всё то, что вчера еще он любил или к чему был равнодушен, теперь при воспоминании раздражало его наравне с шумом экипажей, беготней коридорных, дневным светом

Так рассказ и назывался - "Припадок".


* * *

Газеты то и дело помещали приблизительно такие сообщения: "1 мая в квасной лавке Горбунова, в доме Гирша на Драчевке, полициею была обнаружена картежная игра в "штосс". При появлении полиции в лавке произошло смятение и игроки бросились врассыпную, но были задержаны".

Впрочем, случались происшествие значительно серьезнее. Одно из них, к счастью, не состоявшееся, описывал Владимир Гиляровский: "В свободный вечер попал на Грачевку… Я пошел по грачевским притонам, не официальным, с красными фонарями, а по тем, которые ютятся в подвалах на темных, грязных дворах и в промозглых "фатерах" "Колосовки", или "Безымянки", как ее еще иногда называли.

К полуночи этот переулок, самый воздух которого был специфически зловонен, гудел своим обычным шумом, в котором прорывались звуки то разбитого фортепьяно, то скрипки, то гармоники; когда отворялись двери под красным фонарем, то неслись пьяные песни.

В одном из глухих, темных дворов свет из окон почти не проникал, а по двору двигались неясные тени, слышались перешептывания, а затем вдруг женский визг или отчаянная ругань...

Передо мной одна из тех трущоб, куда заманиваются пьяные, которых обирают дочиста и выбрасывают на пустыре.

Около входов стоят женщины, показывают "живые картины" и зазывают случайно забредших пьяных, обещая за пятак предоставить все радости жизни вплоть до папироски за ту же цену...

Когда я пересек двор и подошел к входу в подвал, расположенному в глубине двора, то услыхал приглашение на французском языке и далее по-русски:

- Зайдите к нам, у нас весело! От стены отделилась высокая женщина и за рукав потащила меня вниз по лестнице.

- У нас и водка и пиво есть.

Вошли. Перед глазами мельтешился красноватый свет среди пара и копоти. Хаос звуков. Под черневшими сводами огромной комнаты стояли три стола. На стене близ двери коптила жестяная лампочка, и черная струйка дыма расходилась воронкой под сводом, сливаясь незаметно с черным от сажи потолком. На двух столах стояли такие же лампочки, пустые бутылки, валялись объедки хлеба, огурцов, селедки. На крайнем к окну столе шла ожесточенная игра в банк. Метал плотный русак богатырского сложения, с окладистой, степенной бородой, в поддевке. Засученные рукава открывали громадные кулаки, в которых почти исчезала колода карт. Кругом теснились оборванные, бледные, с пылающими взорами понтеры...

Дальше, сквозь отворенную дверь, виднелась другая такая же комната. Там тоже стоял в глубине стол, но уже с двумя свечками, и за столом тоже шла игра в карты...

Передо мной, за столом без лампы, сидел небритый бледный человек в форменной фуражке, обнявшись с пьяной бабой, которая выводила фальцетом:


И чай пил-ла, и б-булк-и ела,

Поз-за-была и с кем си-идела.


Испитой юноша, на вид лет семнадцати, в лакированных сапогах, в венгерке и в новом картузе на затылке, стуча дном водочного стакана по столу, убедительно доказывал что-то маленькому потрепанному человечку".

И на этом фоне обитатели притона потихонечку готовили для Гиляровского страшную каверзу: "Полковница налила пива в четыре стакана, а для меня в хрустальную кружку с мельхиоровой крышкой, на которой красовался орел.

Барон оторвался на минуту от карт и, подняв стакан, молодецки возгласил:

- За здоровье дам! Ур-ра!..

- А вы что же не пьете? Кушайте! - обратилась ко мне полковница.

- Не пью пива... - коротко ответил я…

Из соседней комнаты доносились восклицания картежников. Там, должно быть, шла игра серьезная.

Полковница вновь наполнила пивом стаканы, а мне придвинула мою нетронутую кружку:

- Кушайте же, не обижайте нас.

- Да ведь не один же я? Вот и молодой человек не пьет...

- Шалунок-то? Ему нельзя, - сказал Оська.

- Ему доктор запретил... - успокоила полковница.

- А вот вы, барин, чего не пьете? У нас так не полагается. Извольте пить! - сказал бородач-банкомет и потянулся ко мне чокаться.

Я отказался.

- Считаю это за оскорбление. Вы брезгуете нами! Это у нас не полагается. Пейте! Ну? Не доводи до греха, пей!

- Нет!

- А, нет? Оська, лей ему в глотку!

Банкомет вскочил со стула, схватил меня одной рукой за лоб, а другой за подбородок, чтобы раскрыть мне рот. Оська стоял с кружкой, готовый влить пиво насильно мне в рот.

Это был решительный момент. Я успел выхватить из кармана кастет и прямым ударом ткнул в зубы нападавшего. Он с воем грохнулся на пол".

Шансов на победу было мало, даром что Гиляровский слыл одним из первых силачей Москвы. Численный перевес играл решающую роль.

Выручила его случайность - в помещение вдруг вошел владелец этого притона, к счастью, лично знавший Гиляровского:

"- Что еще там? - раздался позади меня голос, и из двери вышел человек в черном сюртуке, а следом за ним двое остановились на пороге, заглядывая к нам. Человек в сюртуке повернулся ко мне, и мы оба замерли от удивления.

- Это вы? - воскликнул человек в сюртуке и одним взмахом отшиб в сторону вскочившего с пола и бросившегося на меня банкомета, борода которого была в крови. Тот снова упал. Передо мной, сконфуженный и пораженный, стоял беговой "спортсмен"... Все остальные окаменели.

Он выхватил из рук еще стоявшего у стола Оськи кружку с пивом и выплеснул на пол.

- Убери! - приказал он дрожавшей от страха полковнице. - Владимир Алексеевич, как вы сюда попали? Зайдемте ко мне в комнату.

- Ну вас к черту! Я домой...

И, надвинув шапку, я шагнул к двери. На полу стонал, лежа на брюхе и выплевывая зубы, банкомет.

- Нет, нет, я вас провожу!..

Выскочил за мной, под локоть помогая мне подняться по избитым камням лестницы, и бормотал извинения...

Я упорно молчал…

"Спортсмен" продолжал рассыпаться передо мной в извинениях и между прочим сказал:

- Все-таки я вас спас от Самсона. Он ведь мог вас изуродовать.

- Ну, спас-то я себя сам, потому что "малинки" не выпил.

- Откуда вы знаете? - встрепенулся он и вдруг спохватился и уже другим тоном добавил: - Какой такой "малинки"?

- А которую ты выплеснул из кружки. Мало ли что я знаю.

- Вы... вы... - Зубы стучали, слово не выходило.

- Все знаю, да молчать умею.

- Вижу-с. Вот потому-то я хотел, чтобы вы ко мне в комнату зашли. Там отдельный выход. Приятели собрались... В картишки поиграть. Ведь я здесь не живу".

А бытописатель Иван Белоусов рассказывал о трагической судьбе одного здешнего поэта, ныне забытого Г. Ф. Конькова: "Собрания писателей-самоучек происходили большею частью в отдельной комнатке какого-нибудь третьеразрядного трактирчика или чайной.

Кругом - гам, шум, звяканье посуды; от махорочного дыма - зеленый туман, а они, собравшись в уголке, ничего не замечают, - они живут в другом мире, - в мире литературы - стихов.

Изредка на этих собраниях мне приходилось встречать кроткого, задумчивого человека, лет 20; это был поэт Герасим Федосеевич Коньков; он, как и большинство из писателей-самоучек, был привезен из деревни в Москву и пристроен на службу в одном из ренсковых погребков мальчиком; потом он дошел до звания приказчика и торговал в ренсковом погребе на "Драчевке", в то время населенной всевозможными притонами, "вертепами", домами разврата, кишащими проститутками, ворами, скупщиками краденого...

Как должна быть тяжела и противна окружающая обстановка этому больному чахоткой человеку!

Полутемное, сырое помещение, заваленное ящиками с водкой, с поминутно отворяющейся дверью, впускающей и выпускающей полупьяных покупателей...

И вот в этой обстановке с утра до вечера сидел этот кроткий, задумчивый человек, в свободную минуту прильнувший к книжечке или к тетрадке, в которую наскоро записывал свои думы.

Ненадолго хватило сил у Конькова, чтобы выносить такую жизнь, и она оборвалась у него 1 сентября 1895 года; умер он 24 лет от роду.

Стихи же у Конькова складывались вот такие:


Ароматом благовонным

Дышит летний вечерок;

По вершинам леса сонным

Бродит тихо ветерок.

В чаще леса молчаливой,

В листьях дремлющих берез,

Притаившися стыдливо,

Блещут капли светлых рос.

С неба ль вы, росинки-слезы,

С тайной грустью пролиты?

Или плакали березы,

Вас роняя на листы?..


Конечно, на Грачевке это было никому не нужно, а провинциальные журнальчики, в которых Коньков изредка публиковался, лишь подчеркивал всю несостоятельность его судьбы.


* * *

В начале прошлого столетия власти все таки решили приукрасить эту территорию. Провели комплексную реконструкцию, даже дали переулочкам другие имена. Та же Драчевка или Самотечная сделалась Трубной улицей. Но смысл поменялся не особенно. По этому поводу даже сложили стишок:


Улица страшная,

Улица грязная,

И бесшабашная,

И безобразная.


Раньше Драчовкою

Ты называлася.

Но и с обновкою

Прежней осталася.


Лавочки темные

Смотрят ловушками,

Люди бездомные

Ходят с косушками.


Часто встречаются

Барыньки пьяные

И вырываются

Окрики бранные.


"Память места", разумеется, брала свое.

 
Подробнее о здешних окрестностях - в историческом путеводителе "Неглинная. Прогулки по старой Москве". Просто нажмите на обложку.