Дом Дмитриева, Морозова и Рябушинского

Участок № 17 по улице Спиридоновки некогда принадлежал литератору И. И. Дмитриеву, автору модной в свое время песни "Стонет сизый голубочек" и большому другу историографа Карамзина. В 1814 году Дмитриев, до того живший в столице и справлявший должность министра юстиции, вышел в отставку, переехал в Москву и приобрел себе в тихом районе (а места эти уже в то время были "тихим центром") кусок земли с роскошным садом. Маститый архитектор А. Л. Витберг строит здесь просторный дом. Именно в нем Дмитриев решает "доживать на берегу Патриарших прудов, беседовать с внутренней стражей отечественного Парнаса и гулять сам-друг с домашним журавлем в уединенном саду своем".
Уединения, впрочем, не вышло. У Дмитриева постоянно гости - Пушкин, Баратынский, Батюшков, Жуковский, Гоголь, Карамзин. Вяземский даже посвятил этому дому вирши - настолько важное значение играл он в жизни литераторов того периода:

Я помню этот дом, я помню этот сад:
Хозяин их всегда гостям своим был рад,
И ждали каждого, с радушьем теплой встречи,
Улыбка светлая и прелесть умной речи.
Он в свете был министр, а у себя поэт,
Отрекшийся от всех соблазнов и сует;
Пред старшими был горд заслуженным почетом:
Он шел прямым путем и вывел честным счетом
Итог своих чинов и почестей своих.

И далее:

Случайно ль заглянусь на дом сей мимоходом, -
Скользят за мыслью мысль и год за дальним годом.
Прозрачен здесь поток и сумрак дней былых:
Здесь память с стаею заветных снов своих
Свила себе гнездо под этим милым кровом;
Картина старины, всегда во блеске новом,
Рисуется моим внимательным глазам,
С приветом ласковым улыбке иль слезам.

Как много вечеров, без светских развлечений,
Но полных прелести и мудрых поучений,
Здесь с старцем я провел; его живой рассказ
Ушам был музыка и живопись для глаз.

Тот же Вяземский описывал характер и уклад Дмитриева: "Он не поклонялся и не жертвовал собою светским повинностям, когда считал их для себя притеснительными. Он не был угодником ни привычек, ни обычаев, ни предубеждений в ходу и в чести… Обедал он в свой час, не заботясь о том, что это час был старосветский. Одевался он по своему покрою, носил платье того цвета, какой ему более нравился: у него были и серые, и коричневые, и зеленые фраки, парики всех цветов, даже иногда цветов невозможных, почти фантастических. Строгий классик по своим литературным верованиям, он во многом был самовольный романтик.
В обществ знался он с кем хотел, ездил куда сочувствие призывало его. Долго был он постоянным членом Английского клуба: вдруг, за что-то - на него прогневавшись, отослал свой билет; вскоре после, соскучась, опять записался.
В домашнем быту был он причудлив, как бывают обыкновенно причудливы перезревшие холостяки обоего пола. Но он был оригинально и мило причудлив... Дмитриев был физически мнителен и боялся всякого внешнего неприятного впечатления. В этом отношении он берег и нежил себя. Однажды, в самый тот час, как готовился обедать, вбегает к нему камердинер его, нам всем старожилам известный, Николашка. Он докладывает, что. приехал из деревни Иванчин-Писарев, литератор, которого Дмитриев особенно любил. "Да какой страшный, прибавляет он, весь желтый!" Дмитриева кольнуло в сердце. Он хотел было отказать, но приязнь победила отвращение: "проси", сказал он. Но тут же повязал себе глаза платком. Так и произошло свидание после долгой разлуки. Этого мало: разговор завязался, и он оставил его у себя обедать: - "только извини меня, сказал он ему - мы будем за двумя столиками сидеть спиною друг к другу".
Этот камердинер Николашка играл не последнюю роль в жизни его. Однажды зашел я к нему в Петербурге утром, на другой день приезда его. После первых приветствий, указал он мне на слугу своего, который, с видом похмелья и синими пятнами на лице, стоял в углу. "Рекомендую вам, сказал он мне, - нашего Говарда, любознательного посетителя и исследователя тюремных заведений. Вчера только приехали мы, а он уже провел ночь на съезжей. Что прикажите с ним делать? а иногда из этих пакостных уст еще вылетает имя Шатобриана". Нужно заметить, что камердинер состоял и в должности библиотекаря. Выучась кое-как разбирать по складам французские буквы, он мог приносит ему ту или другую книгу, которая спрашивалась. Дмитриев говорил однажды о пристрастии своем ко всему молочному. "Это доказывает, сказал князь Одоевский, пришедший к нему вместе со мною, что в вас нет желчи".
"Вот он один, сказал он, указывая на Николашку, приводит желчь мою в движение, да еще Полевой". Полевой, готовясь тогда к Истории Русскаго народа, пробовал силы свои в "Телеграфе", нападая на "Историю Государства Российского".
В Москве собирались по вечерам у него не только все известные литераторы, но и всякие. Один из них особенно был скучен и тяжел с глазу на глаз. Когда он бывал один у него, хозяин от этой тягости облегчал себя, по возможности, хотя наружно сначала скажет, что голова болит и попросит дозволения снять парик и надеть колпак. Потом скажет, что болит поясница и просит позволения прилечь на диван. Он называл все эти льготы единственным утешением своим в пытке беседы с докучливым и слишком усидчивым гостем.
В Москве он был очень популярен, особенно у людей по грамотной части. К нему прихаживали все уличные поэты, или шинельные, как он их называл. Он благосклонно выслушивал их стихи и помогал им денежными пособиями. Особенно жаловал он одного Фомина. Сей Фомин ходил всегда в черном фланелевом капот, вероятно, доставшемся ему, замечал Дмитриев, после траурного церемониала; за недостатком пуговиц капот сверху зашпилен был булавкою с каким-то цветным камешком. Дмитриев особенно любовался ею, угадывая, что она подарена была поэту кухаркою или прачкою, которую он воспел".
Книгоиздатель же П. И. Бартенев посвятил этому дому очерк: "В Москве, на Спиридоновке, близ Тверского бульвара и Патриарших прудов, т. е. в той части города, где по преимуществу живут люди, принадлежащие к достаточному и образованному сословию, где тишина и нет суетливой торговли, возвышался до нынешней осени, среди обширного сада, большой дом поэта и министра юстиции Ивана Ивановича Дмитриева. Он сам его выстроил в 1814 году, вышедши в отставку и поселившись в Москве, и сам насадил вокруг прекрасный сад, из которого, еще в наши дни, раздавалось по окрестностям соловьиное пени. Даже за два дня до кончины своей И. И. Дмитриев (умер 3 октября 1837 года) сажал акации возле кухни, чтобы заслонить ее с приезду... Дом Дмитриева был деревянный, построенный из стоячих бревен, скрепленных железными обручами. Про него можно было сказать, что он был

Приют, сияньем муз согретый…

У И. И. Дмитриева собирались в этом доме представители ума, словесности и просвещения, профессора и академики, словом, вся пишущая братия".
Кстати, по словам племянника хозяина, М. Дмитриева, дом был далек от совершенства: "Помнится, в 1815 г. дядя мой переехал в вновь построенный дом и взял меня опять к себе. Для меня и для моего слуги были четыре небольшие комнаты: две с окнами и две темные. Дядя был охотник до хорошего и элегантного помещения, но не имел познаний в архитектуре и не умел никак приладить удобства. В доме у него была анфилада парадных комнат, общий порок русских домов, отчего происходит что все они как будто строятся напоказ и для гостей, а не для хозяев. Во всю длину дома проходил коридор, выходивший на заднее крыльцо и упиравшийся в одну из дверей кабинета: от этого был всегда сквозной ветер. Жилые его комнаты были наверху, в мезонине: там была его спальня, была еще гостиная, и еще кабинет: такое разделение на два помещения, на две гостиные и на два кабинета, было чрезвычайно неудобно. Кроме того, и вверху была темная проходная комната: он никак не мог обойтись без проходных и темных комнат.
Дом снаружи был прекрасной архитектуры и с двумя рядами колонн; для житья же был неудобен. Карамзин очень верно назвал его "прелестный каприз"! Карамзин хотя и не имел никогда в Москве собственного дома, но был человек семейный: он не любил роскоши и не жертвовал удобством сценической красоте, а дядя - так любил красивость, так мало поверял красоту архитектуры и убранства - мыслию о жизни, так любил внешность и представительность, что нельзя было от него и требовать положительного и полезного в устройстве дома. Он сам чувствовал, что ему неловко, и теснился наверху, а низ, где были лучшие комнаты, оставался пустой, Он сходил вниз только для приема почетных гостей и для званых обедов. Но сад, для городского сада, был обширный и великолепный красотою старых деревьев и густых аллей, чистых и прекрасно содержанных, убитых дорожек. Перед домом был обширный луг, выстланный богатым дерном, с дубом посредине. - Аллеи были и прямые, и неправильные; а вокруг всей решетки - густые и высокие деревья, составлявшие непроницаемую стену зелени и листьев. Сад был английской, но в одной стороне его была частичка регулярного сада. Из цветов были больше розы, но в регулярной части были цветники и с другими. В ней же, в темной зелени. стояла статуя Амура, грозящего пальцем. По правде сказать, у нас и грозить было некому. А в конце длины прямой аллеи, в виде терма, стоял двуглавый Янус. В этом же саду была прекрасная баня, к которой с лицевой стороны сада приделана была беседка, где иногда мы и обедали. В той же стороне сада был птишник, отгороженный решеткой, в котором жили голуби и два павлина - Окна моих комнат выходили в боковую часть сада, и я имел удовольствие видеть из моих окон кусты роз, которые всегда составляли для меня предмет наслаждения, хотя дядя и уверял, не знаю почему, что я люблю розы только в "Садах" Делиля. Он вообще мало знал меня и не во всем отдавал мне справедливость; да и вообще он составлял о людях поверхностное заключение, основанное или на безотчетном впечатлении или на их общественных отношениях, которые придавали в его глазах большие достоинства. Здесь жил я у него в полной свободе, которая, с одной стороны, так приятна молодым людям, но, с другой, видя, что эта свобода происходит от совершенного равнодушия и безучастия, я чувствовал в этом отчуждение и холодность, тяжелые чувства для молодого сердца, которое требует теплоты и привыкло к семейной жизни и родственному участию. Когда дядя обедал дома, я, разумеется, обедал с ним, но когда он не обедал дома, обеда для меня не было. Знать об этом заранее было невозможно, потому что я рано утром уходил в университет, когда еще неизвестно было его намерение".

* * *
Участок вскоре поменял хозяина, здесь появился роскошный особняк Морозовых, построенный в 1898 году знаменитым Шехтелем. В нем жил сам Савва Морозов, здесь же он тайно принимал революционеров, передавая им деньги на подготовку кровавого переворота. Бывал здесь и Чехов, и Горький, а Бауман скрывался у Саввы Морозова от полицейских.
Савва Морозов был личностью неординарной. Журналист Н. Рокшанский писал: "С. Т. Морозов - тип московского крупного дельца. Небольшой, коренастый, плотно скроенный, подвижный, с быстро бегающими и постоянно точно смеющимися глазами, то "рубаха-парень", способный даже на шалость, то острожный, деловитый коммерсант-политик "себе на уме", который линию свою твердо знает и из нормы не выйдет - ни Боже мой!.. Образованный, энергичный, решительный, с большим запасом той чисто русской смекалки, которой щеголяют почти все даровитые русские дельцы...
В С. Т. Морозове чувствуется сила. И не сила денег только - нет! От Морозова миллионами не пахнет. Это просто даровитый русский делец с непомерной нравственной силищей".
А вот и противоположный взгляд, публициста А. Осипова: "Старообрядец и беспоповщинец, человек с университетским образованием, химик по специальности - боится табаку, как травы выросшей из чрева блудницы, и поддерживает произведения Ибсена, Гауптмана и новейших российских нытиков. Сцена с ее деловитым реализмом, репетиции, гримы, всякая мелочь актерского обихода и рядом с этим громадные фабрики, на которых работают тысячи народа. Здесь швыряние денег, там усчитывание каждого прогульного часа. Ибсен и беспоповщина, система лавок и постановка символических произведений, какая голова может это выдержать, но москвичу все нипочем".
Открытие особняка было сенсацией. Вспоминал художник и искусствовед князь С. Щербатов: "У моего отца до старости сохранилось какое-то необычайно свежее, почти юношеское любопытство к новым, интересным явлениям жизни; он любил посмотреть, что кругом делается, заглянуть в чужую жизнь.
Таким интересным явлением был вновь выстроенный дворец, огромный, необычайно роскошный, в англо-готическом стиле, на Спиридоновке - богатейшего и умнейшего из купцов Саввы Тимофеевича Морозова, тоже крупнейшего мецената. Я с отцом поехал на торжественное открытие этого нового московского "чуда", водруженного на месте снесенного прелестного особняка знаменитой семьи Аксаковых, светоча русской старой культуры.
На этот вечер собралось все именитое купечество. Хозяйка, Зинаида Григорьевна Морозова, бывшая ткачиха, женщина большого ума, с прирожденным тактом и нарядной внешностью, ловкая, хитрая, острая на язык, и не лишенная остроумия, равно как и художественного чутья, с черными умными и вкрадчивыми глазами на некрасивом, но значительном лице, - принимала с поистине королевским величием, вся увешанная дивными жемчугами.
Тут я увидал и услышал впервые молодого в то время, еще довольно застенчивого Шаляпина, тогда только восходившего светилу, и Врубеля, исполнившего в готическом холле отличную скульптуру из темного дуба, и большой витро "Фауст с Маргаритой среди цветов". В этих работах чувствовалось тончайшее проникновение в стиль эпохи. Все же этот витро с Фаустом, где изумительно красиво были исполнены белые лилии, я любил гораздо менее других произведений мастера. Что-то в нем было от афиши Муха, от влияния которого он скоро отделался (венгерский художник, тогда славившийся). Среди блестящей публики Врубель тогда мне показался очень скромным и растерянным".
Кстати, Горькому тот особняк не нравился. Он писал: "Внешний вид его дома на Спиридоновке напоминал мне скучный и огромный мавзолей, зачем-то построенный не на кладбище, а в улице. Дверь отворял большой усатый человек в костюме черкеса, с кинжалом у пояса; он казался совершенно лишним или случайным среди тяжелой московской роскоши и обширного вестибюля.
Прямо из вестибюля в кабинет хозяина вела лестница с перилами по рисунку, кажется, Врубеля, - вереница женщин в широких белых одеждах, танцуя, легко взлетала вверх. В кабинете Саввы - все скромно и просто, только на книжном шкафе стояла бронзовая голова Ивана Грозного, работа Антокольского. За кабинетом - спальня; обе комнаты своей неуютностью вызывали впечатление жилища холостяка.
А внизу - гостиная чудесно расписана Врубелем, холодный и пустынный зал с колоннами розоватого мрамора, огромная столовая, с буфетом, мрачным, как модель крематориума, и во всех комнатах - множество богатых вещей разнообразного характера и одинакового назначения: мешать человеку свободно двигаться.
В спальне хозяйки - устрашающее количество севрского фарфора: фарфором украшена широкая кровать, из фарфора рамы зеркал, фарфоровые вазы и фигурки на туалетном столе и по стенам, на кронштейнах. Это немножко напоминало магазин посуды. Владелица обширного собрания легко бьющихся предметов, m-me Морозова, кажется, бывшая шпульница на фабрике Викулы Морозова, с напряжением, которое ей не всегда удавалось скрыть, играла роль элегантной дамы и покровительницы искусств. Она писала своим поклонникам и людям, которые ей, видимо, нравились, письма на голубоватой бумаге, рассказывая, что во сне она видит красные цветы, - в ту пору многие дамы говорили о красных цветах, их развел кто-то из поэтов, кажется – Бальмонт; под цветами подразумевалось нечто совершенно иное. В гостиной хозяйки висела васнецовская "Птица-Гамаюн", превосходные вышивки Поленовой-Якунчиковой, и все было "как в лучших домах".
Савва Морозов не любил бывать внизу. Я не однажды замечал, что он смотрит на пеструю роскошь комнат, иронически прищурив умные свои глаза. А порою казалось, что он ходит по жилищу своему как во сне, и это - не очень приятный сон. Личные его потребности были весьма скромны, можно даже сказать, что по отношению к себе он был скуп, дома ходил в стоптанных туфлях, на улице я видел его в заплатанных ботинках".
Шаляпину же здесь, напротив, нравилось. Он писал: "А то еще российский мужичок, вырвавшись из деревни смолоду, начинает сколачивать свое благополучие будущего купца или промышленника в самой Москве. Он торгует сбитнем на Хитровом рынке, продает пирожки, на лотках льет конопляное масло на гречишники, весело выкрикивает свой товаришко и косым глазком хитро наблюдает за стежками жизни, как и что зашито и что к чему как пришито. Неказиста жизнь для него. Он сам зачастую ночует с бродягами на том же Хитровом рынке или на Пресне, он ест требуху в дешевом трактире, вприкусочку пьет чаек с черным хлебом. Мерзнет, голодает, но всегда весел, не ропщет и надеется на будущее. Его не смущает, каким товаром ему приходится торговать, торгуя разным. Сегодня иконами, завтра чулками, послезавтра янтарем, а то и книжечками. Таким образом он делается "экономистом". А там, глядь, у него уже и лавочка или заводик. А потом, поди, он уже 1-й гильдии купец. Подождите - его старший сынок первый покупает Гогенов, первый покупает Пикассо, первый везет в Москву Матисса. А мы, просвещенные, смотрим со скверно разинутыми ртами на всех непонятых еще нами Матиссов, Мане и Ренуаров и гнусаво-критически говорим:
- Самодур...
А самодуры тем временем потихоньку накопили чудесные сокровища искусства, создали галереи, музеи, первоклассные театры, настроили больниц и приютов на всю Москву.
Я помню характерное слово одного из купеческих тузов Москвы - Саввы Тимофеевича Морозова. Построил он себе новый дом на Арбате и устроил большой праздник, на который, между прочим, был приглашен и я. В вестибюле, у огромной дубовой лестницы, ведшей в верхние парадные залы, я заметил нечто похожее на фонтан, а за этим большие цветные стекла, освещавшиеся как-то изнутри. На стекле ярко выступала чудесная лошадь, закованная в панцирь, с эффектным всадником на ней - молодым рыцарем, которого молодые девушки встречали цветами.
- Любите воинственное, - заметил я хозяину.
- Люблю победу, - ответил с улыбкой С. Т. Морозов.
Да, любили победу русские купцы и победили. Победили бедность и безвестность, буйную разноголосицу чиновных мундиров и надутое чванство дешевого, сюсюкающего и картавящего "аристократизма"".

* * *
"Это был нелепо парадный дом," - писал про особняк исследователь русского купечества Михаил Бурышкин.
А путеводитель "По Москве" издательства братьев Сабашниковых сообщал: "Прямо против нас, за высокой решеткой, огромный претенциозный дом Рябушинского, бывший Морозова… В нем сочетаются мотивы готические и мавританские, обработанные в модернистском духе. Только тенистый сад отчасти уцелел от прежней усадьбы, которая когда-то принадлежала И. И. Дмитриеву, а позднее известной славянофильской семье Аксаковых".
Рябушинские приобрели усадьбу после того, как в 1905 году Савва Морозов застрелился в Каннах.
А вскоре после революции, 8 декабря 1918 года в стенах этого особняка выступил Ленин. Темой его доклада было международное положение социалистической России. "Известия ВЦИК" писали о том выступлении: "Отмечая рабочее движение других стран, идущее к нам на помощь, призывая напрячь все силы, товарищ Ленин констатирует, что каждый месяц нашего существования, отстаиваемый тяжелой ценой, приближает нас к прочной победе".
Что поделаешь - пришло новое время. В здании расположился губернский продовольственный комитет, а затем он перешел в ведение наркомата иностранных дел.