Памятник Шехтелю и Рябушинскому

Особняк С. Рябушинского (Малая Никитская улица, 6/2) построен в 1902 году по проекту архитектора Ф. Шехтеля.
Этот дом - один из лучших в городе Москве. Один из красивейших. Один из романтичнейших. Не удивительно, ведь он построен самым, пожалуй, романтичным архитектором - Федором Осиповичем Шехтелем. В самом романтичном стиле - модерне. Не то, чтоб для самого романтичного москвича - серьезные занятия бизнесом мешают проявлению подобных черт. Но для одного из самых-самых, для предпринимателя Степана Рябушинского. И уж, конечно, этот дом свидетельствует напрямую о существовании у заказчика художественного вкуса.
Вкус этот явно присутствовал.
Этот дом - своего рода пионер. Как правило, московские особнячки выстраивали так, чтобы на улицу он выходил главным фасадом. Чтобы он хвастался перед прохожими - дескать, вот я какой.
Очень редко случалось, что все было наоборот. Главный фасад - на задний двор, а тыл - на всеобщее обозрение. Таков, например, дом Пашкова.
Правда, все прекрасно понимают, что и Пашков дом, и прочие строения, поставленные в соответствии с этим довольно таки странным правилом, объединяются одним немаловажным обстоятельством. Их задний фасад значительно красивее переднего.
Здесь же подобные критерии вообще отсутствуют. Дом выставлен на улицу не пойми чем. И тоже - на другую улицу. Он - театр. Идешь вокруг него, и с каждым шагом дом меняется, играет, кокетничает или же, напротив, строит козью морду.
Ничего подобного в Москве ранее не было. Да и потом, увы, не появилось.
Центром же, ядром этого карнавала стала лестница. Лестница - самое ценное, что есть в доме, построенном для гедониста Рябушинского. Она воистину прекрасна. И вокруг ей подчиняются все помещения особняка, включая маленькую частную молельную на чердаке.
Многие богатые старообрядцы делали подобные молельни и самостоятельно служили там. С. Рябушинский относился к их числу.
Впрочем, не только лишь одни архитектурные достоинства у этого особняка. Он был уютным, теплым, крепким и располагал всяческими занятными приспособлениями. В частности, кухня (ей был отведен подвал) соединялась со столовой неприметным лифтом. И казалось, что блюда появляются из небытия.
Впрочем, небытием пронизан был весь особняк. Не верилось, что это - из реальной жизни.

* * *
Впрочем, Степан Павлович недолго владел этой замечательной недвижимостью. В мае 1917 года Рябушинского вывезли со своего собственного завода в тачке - так рабочие выразили недовольство тем, что он не стал им повышать зарплату.
А затем и вовсе - революция. Какие уж тут частные особняки. Дом переходит к новому хозяину - одному из департаментов Наркомата иностранных дел, отделу виз и паспортов. Его сотрудник, Иван Залкинд вспоминал: "Политические отделы были сведены к двум - Запад и Восток; из служебных отделов реальную работу несли хозяйственный и личного состава, отдел виз и отчасти экономически-правовой. Из них отдел виз был работой форменно завален, так как целые тьмы иностранцев стремились покинуть пределы ставшей советской России. Лишь временное облегчение было нам доставлено решением не выдавать виз англичанам, покуда Чичерин и Петров не будут выпущены Англией. Я припоминаю ярость какого-то крупного английского дельца, добивавшегося личного разговора со мной по поводу отказа ему в визе, когда я ему деловым образом разъяснил: "чтобы дать вам визу, нам нужно посоветоваться с Чичериным - нет Чичерина, нет и визы". Некоторым господам удавалось все таки проскакивать контрабандным способом".
Да, первые коммунистические дипломаты не отличались чрезмерной изысканностью манер. Зато уж дело свое знали туго.
Одна беда - шехтелев особняк не был первоначально приспособлен под контору. Но и с этой трудностью справлялись дипломаты. Один из них, довольно таки высокопоставленный Л. М. Карахан писал вышестоящему начальству: "2 октября 1918 г... Срочно. В отдел личного состава и хозяйственных дел. Ввиду недостатка помещений Народного комиссариата по иностранным делам прошу распорядиться отвести в распоряжение архива Отдела Востока одну комнату в особняке Рябушинского, предоставить для архива необходимые шкафы и прочие принадлежности, а также принять меры к доставке всех не распакованных еще ящиков из архива бывших политических отделов Министерства иностранных дел, как-то: политического архива (Ближнего Востока), отдела Среднего Востока и отдела Дальнего Востока. К работам прошу приступить ныне же, условившись с отделом Востока. Заместитель народного комиссара Л. Карахан".
Можно сказать, новая дипломатия принимала у старой, дореволюционной дела.

* * *
В 1919 году дипломаты покинули особняк на Никитской. Им взамен явились литераторы - здесь расположился Госиздат, главное издательство новой России. Цель у него была такая: "снабдить массового читателя хорошей социалистической литературой, которая знакомила бы его и с научной постановкой вопросов социализма, и с его художественной идеологией... Создание новой литературы, отражающей переворот во всех его конкретных своеобразностях, есть, пожалуй, одна из самых настоятельных задач нашего правительства".
Руководить издательством поставили В. В. Воровского - тоже, вообще говоря, дипломата. Поэт В. Ходасевич дал ему довольно яркую характеристику: "Это был сухощавый, сутуловатый человек приметно слабого здоровья. Он элегантно одевался и тщательно следил за своей седеющей бородой - может быть, даже слегка подвивал ее - и за своими красивыми, породистыми руками. Он был образован и хорошо воспитан. У нас сложились добрые отношения. Раз или два случалось мне встретить его на Пречистенском бульваре и сидеть с ним на скамейке у памятника Гоголю. Когда я представил ему горьковскую бумагу, он прочел ее, пощелкал по ней пальцем, покачал головой и сказал, улыбаясь (помню его слова с абсолютной точностью):
- Ай, ай, ай! Ай да Алексей Максимович! Так сам и просится в Чрезвычайку!"
В бумаге значилась некая сумма, нужная для издания книг серии "Всемирная литература". А у товарища Воровского было своеобразнейшее чувство юмора.
Глядя на это здание, даже не веришь, что в нем могло разместиться главное издательство громаднейшей страны. Его сотрудникам тоже не верилось. Но приходилось терпеть. Современник писал: "Отделу с обширными заданиями мог быть в начале предоставлен только уголок: половина стола в комнате, набитой сотрудниками, а для приема и переговоров - скамья в нише не площадке лестницы. Невольно напрашивалось сравнение с длинным корпусом - настоящим дворцом научного издательства Тейбнера в Лейпциге. А между тем скамья на лестнице и половина стола были оперативным полем, на котором развернута была работа, в три раза превышающая продукцию Тейбнера".
Правда, тематика у нашего издательства была несколько иной. Карл Маркс, Фридрих Энгельс, Жан Жорес, Фердинанд Лассаль, Николай Чернышевский, Дмитрий Писарев, Николай Бухарин, Роза Люксембург - вот каким авторам отдавал предпочтение Госиздат на Никитской.
Разумеется, не обходилось и без ляпов. Однажды, например, в издательстве вышла брошюра "Материалы Конгресса III Интернационала", не прошедшая предварительную корректуру. Сам Владимир Ильич Ленин осерчал на Госиздат. Редакция откликнулась на ленинскую критику оперативно - приняла постановление "Принять к сведению и установить необходимость ответственного лица, наблюдающего за выходом книг в свет. Лицо это должно быть при техническом отделе".
Долго еще Ленин помнил об этой истории. Писал спустя год: "Прошу сообщить мне,
1) установлен ли в Госиздате вообще такой порядок, чтобы при издании каждой без изъятия книги и брошюры письменно фиксировались:
а) подпись члена редакции Госиздата, ответственного за редакторский просмотр данной вещи;
б) подпись редактора текста;
в) подпись ответственного корректора; или издателя, или выпускающего.
2) Если нет, какие возражения против такого порядка? Каковы теперешние средства контроля?"
Возражений, естественно, не было.
Слава о советском Госиздате постепенно добралась до Западной Европы. Одна итальянская газета сообщала: "Мы знали об успешной итальянской деятельности в новой России, но здесь перед нами наглядное свидетельство, которое убедит всякого посетителя выставки (речь шла о Флорентийской книжной выставки 1922 года - АМ.), что нельзя обвинить в разрушении культуры правительство, проникнутое такой верой в могущество духовного влияния, оказываемого на массы книгой".
Правда, эта газета была социалистического толка, и, конечно, ее взгляды на культуру, по большому счету, совпадали с взглядами советских комиссаров.
Шушаника Манучарьянц, секретарь редколлегии, вспоминала о деятельности издательства у Никитских ворот: "Дел было в издательстве много...
До сих пор отчетливо представляю себе, как по лестнице издательского особняка поднимается представительный Брюсов в тонким, интеллигентным лицом. В то время печаталась его книга новых стихов. В шинели входит Серафимович. Глаза его грустны (только что на фронте погиб его сын, вожак московских комсомольцев, Анатолий). Громыхая басом, в приемной появляется плечистый Маяковский. Он обычно приходил с большой суковатой палкой, клал ее на мой стол и уверенно говорил:
- Мне к Воровскому!
Помню такой случай: громко стуча каблуками, в кабинет заведующего издательством вваливаются сразу три посетителя. Один из них, небольшого роста, белокурый - поэт Есенин".
Словом, список авторов, как говориться, впечатлял. Да и возможности у нового издательства были, по сути, безграничными. Однажды, например, Воровский вызвал "на ковер" книгоиздателя С. В. Сабашникова и произнес речь:
- У вас в типографии бывшей Кушнерова хранится большое количество бумаги высоких сортов. Вы не скоро сможете далее ее использовать. Между тем у государства нет бумаги. Такое положение не нормально, не правда ли?
В этот момент Воровский сделал многозначительную паузу. Одарил Сабашникова долгим взглядом. И продолжил:
- Так вот, мы решили позаимствовать у вас эту бумагу. Взамен ее по нашему заказу бумажные фабрики изготовят для вас то же количество и тех же сортов, так что ваше издательство никакого ущерба не потерпит. Но у вас есть ряд начатых производством изданий. Подсчитайте, пожалуйста, сколько какой бумаги потребуется вам для окончания и выпуска в свет начатых изданий. Я эту бумагу за вами забронирую.
Послушный Сабашников побежал составлять калькуляцию. И потом с горечью вспоминал эту историю: "А с бумагой дело кончилось так. Тов. Шведчиков, который стал заведовать бумажным отделом Госиздата, никак не мог понять, или делал вид, что не понимает, о каком возврате бумаги может идти речь: "Вся бумага народная, государственная!" Одним словом, правовые отношения эволюционизировали".
Самые же, пожалуй, любопытные воспоминания о Главиздате оставил Вадим Шершеневич, поэт: "Официально все издания того времени печатал Госиздат. Он же давал разрешения на книги "частников", каковыми являлись мы, имажинисты.
По многим соображениям мы в Госиздате предпочитали не печататься. Если сказать правду, то главным соображением было то, что Госиздат не хотел нас печатать. Остальные соображения уже не так важны.
Госиздат же не хотел печатать нас, во-первых, потому, что у нас с самого начала установились настороженно-враждебные отношения, а во-вторых, потому, что Госиздат требовал в те дни узко производственной тематики или агиток, а мы наивно довлели к "вечной поэзии".
В дни гражданских боев вопросы формы и оценка качества особой роли для Госиздата не играли. Мы же в наших стихах не хотели поступиться мнимой чистотой и ортодоксальностью наших формальных убеждений. Мы напоминали пушкинского героя, желавшего убить противника обязательно по строгим правилам искусства.
Недаром один из работников Госиздата сказал, рецензируя наш сборник:
- Они не читают газет!..
Госиздат помещался у Никитских ворот, в особняке ультрадекадентского вида, принадлежавшем ранее Рябушинскому. Как известно, декадентство усиленно пропагандировалось купцами, и тот же Рябушинский издавал декадентский журнал "Золотое руно".
Произошла какая-то очередная смена заведующих, и оказалось возможным выпустить в Госиздате книгу Есенина. Он был самым приемлемым из нас, а обхаживать он умел лучше всех...
Сергей давно мечтал издаться "легально" и так, чтобы книга была побольше. Одно время мы все мечтали о такой книги, чтобы на ее корешке можно было напечатать фамилию. Это значило не брошюрку, а книгу листов хотя бы в десять.
- Чтоб на полку поставить, лежать на постели и, лежа, издали читать: "ЕСЕНИН. Стихи".
Сережа договорился с Госиздатом. Он тщательно переписывал дома стихи... Наконец Сережа сдал книгу и ежедневно бегал надоедать: готова ли корректура?
Печатали в те времена без особых темпов. И Сергей поочередно угощал наборщиков, метранпажа и заведующего типографией, чтобы ускорить корректуру. Он лил в наборщика водку, а сам хитро тянул все тот же стаканчик, чтобы не захмелеть и убедить опьяневшего...
Наконец на завтра Есенин был приглашен в Госиздат: подписать последнюю корректура. Авторскую.
Я случайно встретил Есенина у Никитских ворот. Он несся из Госиздата. Несся, конкурируя в быстроте с трамваем и легко оставляя за флагом извозчиков. Он меня не заметил. Я его остановил. На мой вопрос: "Ну, как?" - Есенин выпалил по адресу Госиздата несколько не очень вразумительных, но вполне матерных выражений и понесся дальше.
Что же оказалось?
В Госиздате из книги выкинули из есенинских стихов все слова "бог", а "бога" было там немало! Где нельзя было выкинуть слово, выкидывали целое стихотворения, следуя принципу, что из песни слово не выкинешь, но из-за слова можно выкинуть песню.
Из остатков получилась тощая книжица с безразмерными строками, похожие на чьи угодно, только не на есенинские размеры".
В результате, кстати говоря, не вышла и она.
Зато в этом особняке прошло, можно сказать, прощание писательской общественности с Велимиром Хлебниковым. Валентин Катаев - молодой и благородный человек, до боли возмущенный тем, что гениальнейшего Хлебникова никто не издает, чуть ли не силой заставил одухотворенного поэта собрать все свои стихи и за руку отвел его в издательство на улице Никитской. Стихи были написаны на разномастных лоскутках бумаги. Хлебников сложил их в наволочку.
А потом произошла трагедия. Катаев вспоминал об этом в романе под названием "Алмазный мой венец": "На балконе безвкусного особняка в стиле московского модерна миллионера Рябушинского против церкви, где венчался Пушкин, ненадолго показалась стройная, со скрещенными на груди руками фигура Валерия Брюсова, которого я сразу узнал по известному портрету не то Серова, не то Врубеля. Ромбовидная голова с ежиком волос. Скуластое лицо, надменная бородка, глаза египетской кошки, как его описал Андрей Белый. Он еще царствовал в литературе, но уже не имел власти. Время символизма навсегда прошло, на нем был уже не сюртук с шелковыми лацканами, а нечто советское, даже, кажется, общепринятая толстовка. Впрочем, не ручаюсь.
Оставив будетлянина (под этой кличкой В. Катаев зашифровал Хлебникова - АМ.) в вестибюле внизу на диване, среди множества авторов с рукописями в руках и строго наказав ему никуда не отлучаться и ждать, я помчался вверх по широченной, манерно изогнутой лестнице с декадентскими, как бы оплывшими перилами, украшенными лепными барельефами символических цветов, полулилиями-полуподсолнечниками, и, несмотря на строгий окрик барышни секретарши, ворвался в непотребно огромный кабинет, где за до глупости громаднейшим письменным столом сидел не Валерий Брюсов, а некто маленький, ничтожный человечек, наставив на меня черные пики усов".
Это был критик Петр Коган, пользовавшийся у молодых писателей недоброй славой. Катаев понял: все пропало. Однако, Коган, узнав, кто сейчас сидит в приемной, вдруг проявил интерес:
- Как! Разве он в Москве? Я не знал. Я думал, что он где-то в Астрахани или Харькове!
- Он здесь,- ответил Валентин Катаев,- сидит внизу, в толпе ваших халтурщиков.
- Так тащите же его поскорее сюда! Он принес свои стихи? - спросил Коган.
- Да. Целую наволочку, - честно признался Катаев.
- Прекрасно! Мы их непременно издадим в первую очередь, - заверил Коган.
Радостный Катаев быстренько спустился вниз но Хлебникова уже не было. Вероятно, ему в голову пришла какая-то свежая мысль, и он отправился ее осуществлять. Или же просто увели поклонники - подобное уже случалось, и неоднократно.
А далее - самое страшное: "Больше я уже никогда не видел будетлянина.
Потом до Москвы дошла весть, что он умер где-то в глубине России, по которой с котомкой и посохом странствовал вместе со своим другом, неким художником. Потом уже стало известно, что оба они пешком брели по дорогам родной, милой их сердцу русской земли, по ее городам и весям, ночевали где бог послал, иногда под скупыми северными созвездиями, питались подаянием. Сперва простудился и заболел воспалением легких художник. Он очень боялся умереть без покаяния. Будетлянин его утешал:
- Не бойся умереть среди родных просторов. Тебя отпоют ветра.
Художник выздоровел, но умер сам будетлянин, председатель земного шара. И его "отпели ветра".
...Кажется, он умер от дизентерии.
Впрочем, за достоверность не ручаюсь. Так гласила легенда. Да и вообще вся наша жизнь в то время была легендой".
Но это была не легенда, не выдумка. И в доказательство художник - Май Митурич - принес из степи прах Велимира Хлебникова.

* * *
В 1924 году владелец этого особняка вновь поменялся. Им стала очень странная организация - Государственный психоаналитический институт. В то время еще можно было без опаски исследовать всякие экзотические дисциплины. Психоаналитика была одной из них.
Молодость этого направления (во всяком случае, в России) соответствовала молодости сотрудников нового института. Один из них, Александр Лурия писал: "Я стал - в возрасте двадцати одного года - ученым секретарем Русского психоаналитического общества, председателем которого был профессор Ермаков... Нам дали прекрасный дом - особняк Рябушинского... я получил великолепный кабинет, оклеенный шелковыми обоями, и страшно торжественно заседал в нем, устраивая раз в две недели заседания психоаналитиков. На первом этаже особняка помещалось наше психоаналитическое общество, а на втором - психоаналитический детский сад. Большого воспитательного эффекта работа наша не дала, но возможность заниматься интереснейшими проблемами науки в идеальных условиях мы на какое-то время получили".
Похоже, Александр Романович и сам не слишком верил в свое счастье. Еще бы - в двадцать один год вдруг получить всю эту красоту.
И, как и многие в то время москвичи, он говорил не "бывший особняк Рябушинского", а просто - "особняк Рябушинского". Так жива была память о предпринимателе-старообрядце. Так несообразно выглядели в барственных, роскошных интерьерах все эти конторки и детские сады. Конечно же, рабочие, солдаты и матросы относились к преобразование российского уклада радостно и без особых рефлексий. Но здесь-то работала интеллигенция! И она явно ощущала себя неуютно среди "шелковых обоев".

* * *
А в 1926 году - вновь смена обитателя. На сей раз им становится ВОКС - Всесоюзное общество культурной связи с заграницей. Так же, как и предыдущие, она, по большей части, состояла из интеллигентского сословия. И уж, по крайней мере, именно интеллигенция пользовалась ее услугами.
Да еще как пользовалась! Взять, к примеру, Маяковского. Именно ВОКС направлял его в командировки, о которых большинство тогдашних литераторов даже подумать не могли. А Владимир Владимирович получал на Никитской заветные рекомендательные письма: "Представитель настоящего товарищ Маяковский В. В. едет по указанию целого ряда наших газет в Японию, Аргентину, Соединенные Штаты Америки, Германию, Францию и Турцию для кругосветных корреспонденций о культурной жизни народов. Придавая исключительное значение этой поездке, Всесоюзное общество культурной связи с заграницей просит оказать тов. Маяковскому всемерное содействие в разрешении порученной ему задачи".
Разумеется, таким расположением могли пользоваться только избранные. Например, главный революционный поэт.

* * *
А тем временем в Италии жил главный революционный прозаик, М. Горький. Он не был в эмиграции - он просто-напросто лечился и творил. Писал в советскую Россию письма с разъяснениями: "Разумеется, лечиться можно и в Крыму, и на Кавказе, тем более можно, что в 60 лет от роду не столько лечатся, сколько поддерживают здоровье. Но я живу в Италии не потому только, что здоровье расшатано, а, главным образом, потому, что здесь я могу спокойно работать над моей, вероятно, последней книгой. Дома же я работать бы не мог, а так же, как в 1917 - 1921 годах, занимался бы чем-то другим, но не своим делом - литературой. Я очень благодарен Владимиру Ильичу за то, что он настоял на отъезде моем за границу, здесь я кое-что сделал: написал четыре книги, кончил пятую, пишу шестую. И вот, когда кончу ее, разумеется, поеду домой и буду уже заниматься журналистикой в "Известиях" или в "Правде".
К 1931 году дошла очередь и до этих планов. Разразилась сенсация - Горький едет в Москву. Естественно, его следовало достойно встретить и достойно разместить. Именно для главного писателя был выделен особняк на Никитской. Наконец-то он вновь становился жилым.
Для решения бытовых проблем в Москву выехал секретарь писателя, П. П. Крючков. Горький писал ему (пока что из Сорренто): "Приехала Милиция (домашняя кличка одной из приближенных к семейству - АМ.) и сообщила, что для Горького ремонтируется какой-то дворец или Храм Христа на берегу Москвы-реки, точно она не знает. Но я совершенно точно знаю, что мое поселение во дворце или храме произведет справедливо отвратительное впечатление на людей, которые, адски работая, обитают в хлевах. Это будет нехорошо не только для меня. По сей причине я убедительно прошу: вопроса о вселении моем во дворец не решать до моего приезда".
Случилось, тем не менее, то, что должно было случиться. Горький поселился в дорогом особняке, специально для него отреставрированном и меблированном (во время чехарды контор часть обстановки Рябушинских была, разумеется, утрачена).
Этот дом был Горькому известен. Еще до революции, бывало, останавливаясь у книгоиздателя Скирмунта, жившего неподалеку, он частенько проходил мимо особняка, построенного Шехтелем для Рябушинского. Современники свидетельствовали о том, что Горький каждый раз, глядя на это здание, морщился и приговаривал:
- Какой нелепый дом.
И оказалось вдруг, что в этом доме ему жить.
Первое время Горький ощущал неловкость. Приглашая в гости, говорил: "Нелепый дом такой, я там живу".
Ромэн Роллан, впервые встретившийся с Горьким у него в особняке, писал: "Горький похож на тот образ, который создаешь себе в воображении. Очень высокий, выше меня, большое некрасивое доброе лицо с крупным утиным носом и густыми светлыми седеющими усами и бровями, подстриженные ежиком седые волосы, крупные руки и ноги, худощавый, в широкой рубахе, низкий баритон, светло-голубые глаза, в глубине которых таится много доброты и грусти".
То есть, в облике Горького не было ничего барственного. Он диссонировал с домом.
Тот же Роллан записал: "Большой дом, в котором живет Горький, ему не принадлежит - он был построен богатым купцом Рябушинским с варварской роскошью, которая отталкивает Горького".
Конечно же, это было записано со слов хозяина - Ромен Роллан не был московским краеведом. Горький от дома дистанцировался. Спальню назвал "спальней балерины". Потребовал убрать большой камин - с камином ему было как-то неуютно.
Но, как ни странно, он, бывший босяк, довольно быстро вписал в эту более чем роскошную оправу. Особняк придал Горькому аристократизма. Он больше не бурчал по поводу своей поруганной и попранной властями скромности, а просто вовсю пользовался благом, на него свалившимся. Писал, к примеру, в дневнике: "Вчера, в саду, разжег большой костер, сидел перед ним и думал: вот так же я тридцать пять лет тому назад разжигал костры на Руси, на опушках лесов, в оврагах, и не было тогда у меня никаких забот, кроме одной, - чтобы костер горел хорошо. Да".
Разве бы мог он развлекаться таким образом в простой скромной квартире? И это в центре-то Москвы!
Горький принимал здесь иностранных делегатов, соотечественников-литераторов и представителей правительства. Устраивал встречи писателей с властью. Иной раз, конечно, случались курьезы. Об одном из них писал комендант дома (а у Горького был комендант!) И. М. Кошенков: "Приглашенным разослали билеты с указанием адреса: Москва, М. Никитская, 6, вход со Спиридоновской ул., 2.
Парадное с Никитской закрыто тесовыми щитами (все таки происхождение Горького давало знать о себе - АМ.) Многие из приглашенных делали попытки войти, но на их стук никто не отзывался.
Бухарин, подойдя к дому, тоже постучался, но обходить не хотел. Он ухватился руками за забор, закинул ноги и перелез через забор. Как только он опустился на территорию сада, он был задержан истопником Левкиным. Левкин подхватил его за руки и потащил со словами:
- Идемте до коменданта.
Бухарин объяснял ему: я приглашен, я Бухарин.
- Ну, идемте до Максима Алексеевича (горьковского сына - АМ.).
Бухарин шел впереди, а Левкин позади.
- Вы грубоваты, - говорил Бухарин Левкину, и с этими словами они подошли к нам.
Максим Алексеевич извинился за Левкина и проводил его в дом. Максим одобрил Левкина и сказал: "Папаше расскажем".
Гостей полон дом. Выступления писателей. Особенно горячо и с подъемом говорил Олеша, спокойней говорил А. Н. Толстой, Л. М. Леонов и другие.
Максим рассказал папаше о случае с Бухариным, Алексей Максимович, смеясь, сказал: "Первый визит с детскими приключениями".
Действительно, к хорошему довольно быстро привыкаешь.
Впрочем, в одном обитатель никитского дома был верен себе. Он был полностью равнодушен к всякого рода деликатесам и продолжал оставаться малоежкой. Ромен Роллан писал: "Горький всегда трезв и ест на удивление мало, даже слишком мало... У Горького вне сомнения конституция человека, лучше приспосабливающегося к недостатку, а не к избытку".
Разве что пельмени пользовались исключением. Он съедал их даже не одну, а две тарелки. После чего, правда, не ел вовсе до наступления следующего дня.
На "встречах" у Горького, случалось, бывал Сталин. Для писателей было невероятным счастьем - лично поинтересоваться мнением главного читателя и зрителя страны. Правда, последствия у этих, в общем, невинных вопросов были непредсказуемы.
Однажды, например, к Иосифу Виссарионовичу подошел драматург Владимир Киршон.
- Как вам понравился спектакль "Хлеб"? - спросил он Сталина.
- Не помню такого спектакля, - ответствовал тот.
- Как же? - заволновался Киршон. - Вчера вы смотрели спектакль "Хлеб". Я автор, и хотел бы знать о вашем впечатлении.
- Не помню, - сказал Сталин. - В 13 лет я смотрел спектакль Шиллера "Коварство и любовь" - помню. А вот спектакль "Хлеб" не помню.
После такой милой беседы литератор, в лучшем случае, не спал несколько месяцев. О худших случаях лучше не вспоминать.
Кстати сказать, пресловутые встречи писателей с руководителями государства были мероприятием довольно циничным. Цинизм их заключался в том, что при Иосифе Виссарионовиче чуть ли не каждый литератор имел если и не родственника, то, по крайней мере, друга, репрессированного чекистами. У Горького же разрешалось выпивать, шутить, откидывать коленца, каламбурить - все, кроме одного. Запрещалось просить за кого бы то ни было. И писатели, имея на душе одно лишь страстное желание - вымолить прощение за близкого - были вынуждены вместо этого активно предаваться развлечениям.
Однажды это правило нарушил Самуил Маршак. Он подошел к Ягоде и попросил за писательницу Р. Васильеву. Он произнес только одну фразу:
- Я не знаю, в чем ее обвиняют, и что она совершила, но прошу иметь в виду только два обстоятельства: она исключительно талантлива и очень больна.
Ягода с выражением старательного шестиклассника все это записал в блокнотики и пообещал, что разберется. В результате этого "разбора" писательница очень быстро умерла, а Маршаку на одном из ближайших писательских заседаний было поставлено на вид заступничество за "врагов народа".

* * *
А в 1965 году здесь открылся музей. Разумеется, Горького, а не Шехтеля и уж, тем более, не Рябушинского. Лев Никулин восхищался: "До сих пор с непреоборимым волнением входишь в рабочий кабинет Алексея Максимовича. Здесь, за этим столом, Горький работал над страстными, пламенными публицистическими статьями - "О предателях", "Пролетарский гуманизм", "Пролетарская ненависть", "Если враг не сдается - его уничтожают"... Многое было создано в этих четырех стенах небольшого рабочего кабинета. Все осталось здесь, как при жизни писателя. На письменном столе лежит стопка чистых листов, очки в роговой оправе. (Алексей Максимович надевал их только во время работы.) Остро отточенные цветные карандаши, пачка нераспечатанных сигарет. Кресло придвинуто к столу, и кажется, Алексей Максимович вышел в соседнюю комнату.
Как прежде оглядываешь шкаф с превосходной коллекцией редчайших образцов китайской и японской резьбы по дереву. Эту коллекцию Алексей Максимович собирал долгие годы. Его восхищал кропотливый, длительный труд мастера, а иногда нескольких поколений мастеров, достигших непревзойденного совершенства...
Панорама Сорренто и копия "Мадонны" Леонардо да Винчи висят в этой комнате. "Мадонна" Леонардо - символ материнской любви и нежности; временами взгляд Алексея Максимовича останавливался на этом трогательном женском образе".
Кстати, очерк, посвященный Горькому, Никулин начал с таких слов: "В Москве, на Малой Никитской улице... стоит небольшой двухэтажный дом-особняк... Он выстроен по проекту архитектора Шехтеля в стиле "венского модерна", который был в большой моде у московского купечества в те времена. Вычурный орнамент, извилистые линии, напоминающие стебли орхидей и лотосов, - особенность этого архитектурного стиля... Дом этот не имел бы никакой ценности для нашего времени - стоит ли изучать причуды эстетических вкусов московских миллионеров, - но мемориальная доска на фронтоне непременно остановит наше внимание. Надпись на мраморной доске заставит нас остановиться и иными глазами взглянуть на особняк на Малой Никитской: "Здесь жил Горький..."".
Много странных вещей написал Лев Никулин.

* * *
В помещение же бывших служб усадьбы Рябушинского в 1942 году въехал писатель Алексей Толстой.
Ему довелось написать множество произведений, ставших бестселлерами. Например, "Хождение по мукам", "Петр Первый", "Иван Грозный", "Гиперболоид инженера Гарина", "Аэлита". Энциклопедии представляют его как русского писателя и общественного деятеля, академика Академии наук СССР. В неофициальную же историю он вошел как "советский граф". Очень уж барственным был этот литератор. И эта барственность ему сходила с рук, поскольку он умел, когда потребуется, пойти на компромисс.
Горький к тому времени уже несколько лет как скончался. И поэтому лукавят те исследователи, которые описывают сцены - как встречались во дворе бывший бродяга, занимающий роскошный особняк и граф, пусть и советский.
Алексей Толстой одним из первых эвакуировался из Москвы. Уже будучи в глубоком тылу, в октябре 1941 года он опубликовал в газете "Правда" статью "Москве угрожает враг", в которой призвал всех москвичей встать на защиту своего родного города. Татьяна Щепкина-Куперник написала на сей счет очаровательную эпиграмму:

"Умремте ж под Москвой,
Как наши братья умирали!" -
Сказал нам Алексей Толстой
И очутился на вокзале.

Алексей Толстой бежал настолько спешно, что оставил здесь, в Москве немало интересного. Юрий Нагибин вспоминал: "Некоторое время я жил беспечной русской жизнью... чему очень помогали ликеры Бачевского из реквизированного Клубом писателей погребка Алексея Толстого, бежавшего в Среднюю Азию. Клуб в то время захватили какие-то проходимцы, которые завели там бойкую торговлю прекрасными заграничными винами и ликерами, а также зеленой водкой "Тархун" - все из запасов советского графа".
А по возвращении из эмиграции писатель поселился на Малой Никитской улице.
Тут Алексей Николаевич провел последние годы жизни, переехав в этот дом с Большой Молчановки. Работал, как правило, над четырьмя вещами одновременно. Поэтому по их числу в рабочем кабинете были поставлены три стола и конторка - писатель в порывах своего писательского вдохновения любил перебегать с места на место.
Восхищался Ираклий Андроников: "Вот здесь работал замечательный русский писатель - один из классиков советской литературы - Алексей Николаевич Толстой. Это - его кабинет, где написаны книги, известные каждому советскому человеку. Здесь все сохраняется в том самом виде, как было при нем... Те же любимые вещи окружали его в продолжение многих лет его творческой жизни... Все это подобрано Толстым с большим пониманием и вкусом. Многие вещи он сам разыскал в свое время среди мебельного хлама - извлечет из развала вещей, предназначенных на дрова, подобие бывшего шкафа, а потом мастера дивятся, как тонко разбирается Толстой в стиле, как угадывает качество мебели.
Все это было нужно было ему для работы. Здесь, в кабинете, нет ни одной случайной вещи".
Впрочем, долго смотреть на этот домик не получится. Взгляд неизбежно увлечется особняком, стоящим рядышком с домом Толстого. Это здание построил архитектор Шехтель для миллионера Рябушинского. Именно оно считается ярчайшим образцом московского модерна и вошло практически во все архитектурные справочники.
А в 1987 года здесь был открыт музей А. Н. Толстого. И желающие могут посмотреть на собственность советского графа. В том числе, на три стола и конторку.

* * *
К тому времени страсти по поводу шехтелевского дома окончательно затихли. А Горький и Толстой - практически приравнены друг к другу. Поэт В. Дагуров писал в стихотворении "Никитские ворота":

А в постройке классической той,
где березы прильнули к фрамугам,
пил отеческий воздух Толстой,
дома кончив "Хожденье по мукам".

Рядом экспроприирован был
особняк в пышном стиле "модерна".
Горький лестниц его не любил:
"Эх, во всем декадентство манерно".

И Толстой и Горький - всего навсего те люди, которых изучают в школе на уроках русского с литературой. Дома, где они жили - всего-навсего памятники с соответствующими мемориальными досками. Что в них расположено? Правильно, музеи.
Застывшая, оцепеневшая жизнь эпохи Леонида Ильича. И никаких страстей.
 
Подробнее о Большой Никитской и ее окрестностях - в историческом путеводителе "Большая Никитская. Прогулки по старой Москве". Просто нажмите на обложку.