Грибоедов

Главный дом усадьбы Яковлевых (Тверской бульвар, 25) построен в конце XVIII века.
Это здание имеет четыре жизни - четыре судьбы, практически никак не связанные друг с другом. Первая - сугубо усадебная. Здесь проживало семейство Яковлевых, одним из выходцев которого был знаменитый публицист А. Герцен. Вторая - послереволюционная. Здесь находилось множество писательских организаций, жизнь которых строилась, по большей части, по законам бесподобного абсурда. Третья - на первый взгляд связана со второй, но она полностью придуманная. Михаил Булгаков поместил это строение в роман "Мастер и Маргарита", доведя упомянутый бесподобный абсурд до высот совершенно космических. И четвертая, продолжающаяся до сих пор - скромная жизнь Литературного института.
В краеведческой литературе этот дом известен как Дом Герцена. Именно здесь жил дядя автора "Былого и дум", именно здесь он родился. Несовпадение фамилий отца (Яковлев) и сына (Герцен) объясняется просто. Богатый жуир Иван Герцен и его легкомысленная супруга-немка Генриетта Луиза Гааг лично придумали ему фамилию. От немецкого слова "Herz" - "сердце". Таким оригинальным образом они увековечили свою любовь.
Впоследствии в доме жил Химик - так Александр Иванович называл своего двоюродного брата Алексея Александровича, действительно увлекавшегося естественными науками. Он Химика любил, писал о брате: "Я стал время от времени навещать его. Жил он чрезвычайно своеобычно; в большом доме своем на Тверском бульваре занимал он одну крошечную комнату для себя и одну для лаборатории. Старуха мать его жила через коридор в другой комнатке, остальное было запущено и оставалось в том самом виде, в каком было при отъезде его отца в Петербург. Почерневшие канделябры, необыкновенная мебель, всякие редкости, стенные часы, будто бы купленные Петром I в Амстердаме, креслы, будто бы из дома Станислава Лещинского, рамы без картин, картины, обороченные к стене, - все это, поставленное кой-как, наполняло три большие залы, нетопленные и неосвещенные. В передней люди играли обыкновенно на торбане и курили (в той самой, в которой прежде едва смели дышать и молиться). Человек зажигал свечку и провожал этой оружейной палатой, замечая всякий раз, что плаща снимать не надобно, что в залах очень холодно; густые слои пыли покрывали рогатые и курьезные вещи, отражавшиеся и двигавшиеся вместе со свечой в вычурных зеркалах; солома, остававшаяся от укладки, спокойно лежала там-сям вместе с стриженой бумагой и бечевками.
Рядом этих комнат достигалась, наконец, дверь, завешенная ковром, которая вела в страшно натопленный кабинет. В нем Химик в замаранном халате на беличьем меху сидел безвыходно, обложенный книгами, обстановленный склянками, ретортами, тигелями, снарядами. В этом кабинете, где теперь царил микроскоп Шевалье, пахло хлором и где совершались за несколько лет страшные, вопиющие дела, - в этом кабинете я родился. Отец мой, возвратившись из чужих краев, до ссоры с братом, (122) останавливался на несколько месяцев в его доме, и в этом же доме родилась моя жена в 1817 году. Химик года через два продал свой дом, и мне опять случалось бывать в нем на вечерах у Свербеева, спорить там о панславизме и сердиться на Хомякова, который никогда ни на что не сердился. Комнаты были перестроены, но подъезд, сени, лестница, передняя - все осталось, также и маленький кабинет остался.
Хозяйство Химика было еще менее сложно, особенно когда мать его уезжала на лето в подмосковную, а с нею и повар. Камердинер его являлся часа в четыре с кофейником, распускал в нем немного крепкого бульону и, пользуясь химическим горном, ставил его к огню вместе с всякими ядами. Потом он приносил из трактира полрябчика и хлеб - в этом состоял весь обед. По окончании его камердинер мыл кофейник и он входил в свои естественные права. Вечером снова являлся камердинер, снимал с дивана тигровую шкуру, доставшуюся по наследству от отца, и груду книг, стлал простыню, приносил подушки и одеяло, и кабинет так же легко превращался в спальню, как в кухню и столовую".
А вот дядюшку Герцен не жаловал. Давал ему такую аттестацию: "Это было одно из тех оригинально-уродливых существ, которые только возможны в оригинально-уродливой русской жизни... Он получил порядочное образование на французский манер, был очень начитан и проводил время в разврате и праздной пустоте до самой смерти".
Публицист был суров.
Вскоре дом был продан, и в 1834 году его владелицей стала некая Надежда Сергеева дочь Кроткова. Впрочем, Надежда Сергеевна владела усадьбой недолго - здесь поселился Дмитрий Николаевич Свербеев, содержатель знаменитого литературного салона. У него собирались Пушкин, Гоголь, Чаадаев, Языков, Аксаковы, Грановский и - вследствие игры судьбы - А. Герцен. Один из современников писал: "Начиная с 40-х годов свербеевский дом... сделался одним из очагов... умственной жизни".
Историк же С. Соловьев пояснял: "Свербеев Дмитрий Николаевич, служивший когда-то по дипломатической части, но давно в отставке, человек богатый, очень неглупый и образованный, любивший оригинальничать тем, что становился в оппозицию против порывов нашего зеленого общества, так склонного к порывам и способного доходить в них до смешного, - оппозицию, со стороны Свербеева законную и почтенную, если б он сумел не пересаливать; так, например, оппозиция была законна и почтенна, когда она направлялась действительно против смешных и более чем смешных порывов, но Свербеев позволял себе вооружаться и против таких порывов, которые были вполне законны. Вообще Свербеев был человек почтенный, очень мне нравившийся по умеренности, сдержанности, столь редкой в нашем обществе, хотя, как сказано, он и из этой умеренности любил делать парад. Жена его - в молодости очень привлекательная лицом, женщина крайне самолюбивая, любившая играть роль, окружать себя избранным обществом, особенно мужским; вот почему всякий сколько-нибудь замечательный человек приглашался к Свербеевым на вечера, которые поэтому в описываемое время были очень оживленны и приятны, - это была нейтральная почва для западников и славянофилов. Тут увидал я последних во всей их красе и выводил их из терпения тем, что упорно молчал, когда они задирали меня, начиная споры о предметах, близких мне по занятиям".
Непоседливый Свербеев вскоре переехал. Дом сделался доходным и надолго покинул фокусное пространство московской общественной жизни. О нем вспомнили только в то время, когда здесь находилась контора издательства братьев Гранат, прославившихся своим "Энциклопедическим словарем Гранат".

* * *
После революции усадебное здание немилосердным образом распределили между множеством различных литературных организаций. Их названия (по большей части представлявшие из себя аббревиатуры) поражали. МАПП ("Московская ассоциация пролетарских писателей"), ВАПП ("Всероссийская ассоциация пролетарских писателей"), ЛОКАФ ("Литературное объединение Красной Армии и Флота"), МОДПИК ("Московское общество драматических писателей и композиторов), "Кузница" и многие другие. Несколько диссонировал "Рауспирт", оставшийся здесь еще с дореволюционных времен. Но от него вскоре избавились.
В. Г. Лидин писал: "После Октябрьской революции дом, в котором родился А. И. Герцен, был национализирован и передан писательским организациям. Странным гнездом весьма несхожих пернатых стал этот дом, получивший наименование "Дом Герцена", включивший в себя и Всероссийский союз писателей и Всероссийский союз поэтов, и "Кузницу", и "Федерацию", и даже "ничевоки" и имажинисты сидели на подоконниках и навзрыд читали свои стихи".
Один из литераторов тех лет, Федор Каманин писал о "Кузнице": "Помещалась она, как почти все тогдашние литературные организации, в Доме Герцена на Тверском бульваре. Занимала на третьем этаже одну комнату средних размеров, там и правление было, и проводились обсуждения. Рядом в двух комнатах заседал ВОКС (крестьянские писатели), а дальше шли помещения, занятые РАППом и редакциями журналов "Литературный критик" и "На литературном посту". Второй же этаж, где комнаты были попросторнее и посветлее, получили Всероссийский союз писателей (попутчики) и Союз поэтов".
Здесь, в одном из писательских зальчиков проходило последнее выступление А. Блока. Гиляровский так описывал это событие: "Девятого мая 1921 года возвращаюсь откуда-то поздно вечером домой. Тверским бульваром. Большие окна Дома Герцена по обыкновению ярко освещены. Я отворил дверь в зал Союза писателей в то время, когда там гремели аплодисменты.
--Кому это? – спрашиваю,
- Блок читает!
- А!..
Блоку безумно аплодировали. Он стоял в глубине эстрады. Я ринулся в гущу толпы, желая во что бы то ни стало пробиться к нему, послушать его и познакомиться. Лучшего случая не найдешь! Решил,- значит, пройду, пусть меня бьют, а я пройду.
Мой желтый кожаный пиджак, видавший виды, остался без пуговиц; но будь пиджак матерчатый, я бы на эстраду попал полуголый.
Я подходил к эстраде, когда Блок читал. Публика, храня тишину, слушала; я безмолвно вдавливался между стоящих, неотразимо лез вперед, без звука. Меня пихали ногами, тыкали иногда мстительно в бока и спину, отжимали всем корпусом назад, а я лез, обливаясь потом и, наконец, был у эстрады.
Блок стоял слева у окна, в темной глубине, около столика: за публикой, стоявшей и сидевшей на эстраде, я не мог его видеть.
Я остановился с правой стороны у самой стенки, плотно прижатый.
Втискиваю голову в чьи-то ноги на эстраде, поднимаюсь, упершись на руках, вползаю между стоящих, потратив на этот гимнастический прием всю силу, задыхаюсь, прижимаясь к стене. За толпой его не видно. Натыкаюсь у стены на обрубок, никем, должно быть, не замеченный. Еще усилие - и я стою на нем, выше всех на голову.
- Офелия моя! - услыхал я слова... Блок читал не для слушателей: он, глядя на них, их не видел.
Блок не читает: он задает себе вопросы и сам себе отвечает на них".
Скончался он через три месяца.

* * *
Параллельная жизнь особняка на Тверском бульваре проходит на страницах романа М. Булгакова "Мастер и Маргарита". Все эти страшные писательские маппы-ваппы Михаил Булгаков объединил в одну организацию - МАССОЛИТ (по мнению литературоведов либо "Массовая литература", либо "Московская ассоциация литераторов"): "Старинный двухэтажный дом кремового цвета помещался на бульварном кольце в глубине чахлого сада, отделенного от тротуара кольца резною чугунною решеткой. Небольшая площадка перед домом была заасфальтирована, и в зимнее время на ней возвышался сугроб с лопатой, а в летнее время она превращалась в великолепнейшее отделение летнего ресторана под парусиновым тентом...
МАССОЛИТ разместился в Грибоедове так, что лучше и уютнее не придумать. Всякий, входящий в Грибоедова, прежде всего знакомился невольно с извещениями разных спортивных кружков и с групповыми, а также индивидуальными фотографиями членов МАССОЛИТа, которыми (фотографиями) были увешаны стены лестницы, ведущей во второй этаж.
На дверях первой же комнаты в этом верхнем этаже виднелась крупная надпись "Рыбно-дачная секция", и тут же был изображен карась, попавшийся на уду.
На дверях комнаты № 2 было написано что-то не совсем понятное: "Однодневная творческая путевка. Обращаться к М. В. Подложной".
Следующая дверь несла на себе краткую, но уже вовсе непонятную надпись: "Перелыгино". Потом у случайного посетителя Грибоедова начинали разбегаться глаза от надписей, пестревших на ореховых теткиных дверях: "Запись в очередь на бумагу у Поклевкиной", "Касса", "Личные расчеты скетчистов"…
Прорезав длиннейшую очередь, начинавшуюся уже внизу в швейцарской, можно было видеть надпись на двери, в которую ежесекундно ломился народ: "Квартирный вопрос".
За квартирным вопросом открывался роскошный плакат, на котором изображена была скала, а по гребню ее ехал всадник в бурке и с винтовкой за плечами. Пониже - пальмы и балкон, на балконе - сидящий молодой человек с хохолком, глядящий куда-то ввысь очень-очень бойкими глазами и держащий в руке самопишущее перо. Подпись: "Полнообъемные творческие отпуска от двух недель (рассказ-новелла) до одного года (роман, трилогия). Ялта, Суук-Су, Боровое, Цихидзири, Махинджаури, Ленинград (Зимний дворец)". У этой двери также была очередь, но не чрезмерная, человек в полтораста".
Далее следовали, повинуясь прихотливым изгибам, подъемам и спускам Грибоедовского дома, - "Правление МАССОЛИТа", "Кассы № 2, 3, 4, 5", "Редакционная коллегия", «Председатель МАССОЛИТа", "Бильярдная", различные подсобные учреждения".
А вот роскошный ресторан был взят из другого особняка, правда, тоже имеющего отношение к словесному творчеству первых послереволюционных лет - из Журнально-газетного объединения (сокращенно Жургаз): "Эх-хо-хо… Да, было, было!.. А стерлядь, стерлядь в серебристой кастрюльке, стерлядь кусками, переложенными раковыми шейками и свежей икрой? А яйца-кокотт с шампиньоновым пюре в чашечках? А филейчики из дроздов вам не нравились? С трюфелями? Перепела по-генуэзски? Десять с полтиной! Да джаз, да вежливая услуга! А в июле, когда вся семья на даче, а вас неотложные литературные дела держат в городе, - на веранде, в тени вьющегося винограда, в золотом пятне на чистейшей скатерти тарелочка супа-прентаньер?.. Что ваши сижки, судачки! А дупеля, гаршнепы, бекасы, вальдшнепы по сезону, перепела, кулики? Шипящий в горле нарзан?!".
В Доме Герцена, конечно, тоже было некое общепитовское место, но гораздо более скромное, чем описанное в романе. Да и писатели здесь появлялись большей частью не барственного характера. Юрий Карлович Олеша, скажем, вспоминал о том, как заходил сюда Владимир Маяковский: "Иногда он появлялся на веранде ресторана "Дома Герцена", летом, когда посетители сидели за столиками здесь, у перил с цветочными ящиками, среди листиков, зеленых усиков, щепочек, поддерживающих цветы, среди самих цветов, желтых и красных, - по всей вероятности, это была герань...
Все уже издали видели его появившуюся в воротах, в конце сада, фигуру. Когда он появлялся на веранде, все шепталось, переглядывалось и, как всегда перед началом зрелища, откидывалось к спинкам стульев. Некоторые, знакомые, здоровались. Он замедлял ход, ища взглядом незанятый столик. Все смотрели на его пиджак - синий, на его штаны - серые, на его трость - в руке, на его лицо - длинное и в его глаза - невыносимые!
Однажды он сел за столиком неподалеку от меня и, читая "Вечерку", вдруг кинул в мою сторону:
- Олеша пишет роман "Ницше"!
Это он прочел заметку в отделе литературной хроники. Нет, знаю я, там напечатано не про роман "Ницше", а про роман "Нищий".
- Нищий, Владимир Владимирович, - поправляю я, чувствуя, как мне радостно, что он общается со мной, - Роман "Нищий".
- Это все равно, - гениально отвечает он мне.
В самом деле, пишущий роман о нищем - причем надо учесть и эпоху, и мои способности как писателя - разве не начитался Ницше?
Это не то, что было вчера, - как говорят в таких случаях, - а буквально это происходит сейчас. Буквально сейчас я вижу этот столик чуть влево от меня, на расстоянии лодки, сифон сельтерской воды, газетный лист, трость, уткнувшуюся в угол скатерти, и глаза, о которых у Гомера сказано, что они как у вола".
Юрий Олеша любил здесь бывать. писал: "Прихожу в Дом Герцена часа в четыре. Деньги у меня водятся. Авторские за пьесу. Подхожу к буфету. Мне нравятся стаканчики, именуемые лафитниками. Такая посудинка особенно аппетитно наполняется водкой. Два рубля стоит. На буфете закуска. Кильки, сардинки, мисочка с картофельным салатом, маринованные грибы. Выпиваю стаканчик. Крякаю. даже как-то рукой взмахиваю. Съедаю гриб величиной с избу. Волшебно зелен лук. Отхожу.
Сажусь к столу.
Заказываю эскалоп.
Собирается компания.
Мне стаканчика достаточно. Я взбодрен".
"Сад Жургаза", как его в то время называли, был в несколько раз роскошнее и элитарнее (простой человек не мог в принципе оказаться в "Саду"). Здесь выступал джазовый оркестр Цфасмана (исполнявший упоминавшийся в романе фокстрот "Аллилуйя"), подавались немыслимые деликатесы, и, вообще всячески утверждалась избранность и удачливость посетителей.
Абсолютно реальным персонажем был Арчибальд Арчибальдович. Правда, в жизни его звали Яковом Даниловичем Розенталем, служил он заведующим в "Саду Жургаза" и прочих богемных и полубогемных заведениях и носил кличку "Борода". В прошлом - офицер интендантских войск, он знал толк и в снабжении, и в поддержании порядка на вверенном ему объекте.
Б. Филиппов, создатель Клуба театральных работников, вспоминал: "Ресторан клуба возглавлялся энтузиастом этого заведения, любимцем всех муз Я. Д. Розенталем, прозванным актерами Бородой; обильная растительность, окаймлявшая его восточное лицо, вполне оправдывала это. По воспоминаниям друзей и знакомых легендарного бессменного директора, проработавшего десять лет в ресторане до самой войны, он имел внушительный рост, представительную внешность, густую, черную, ассирийскую, конусом, большую, по грудь, бороду. Розенталь был не просто администратором и кулинаром-виртуозом, в совершенстве знающим ресторанное дело, но и радушным хозяином, создававшим особый уют и домашнюю интимность в своем заведении".
А вот воспоминания Леонида Утесова: "Мы говорили: идем к Бороде, потому что чувствовали себя желанными гостями этого хлебосольного хозяина. Он не только знал весь театральный мир, но и вкусы каждого, умел внушить, что здесь именно отдыхают, а не работают на реализацию плана по винам и закускам. Это - начиная с конца двадцатых годов. Но и в пятидесятых элегантная фигура Бороды была знакома посетителям ВТО; в последние годы жизни он работал там и был доброй душой дома. Некоторые нет-нет да и вздохнут: эх, был бы Борода".
Постоянных посетителей Яков Данилович обслуживал самостоятельно. Прекрасно помнил вкусы и привычки каждого. Доходило до смешного: если кто-нибудь вместо своих обычных 200 граммов водки спрашивал 150, он наклонялся над клиентом и заботливо спрашивал: "Что с вами? Вы, случайно, не заболели?"
Борода был из тех, кого заслуженно именовали "душой Москвы".
"Дом Герцена" Михаил Афанасьевич обозвал, не долго думая, "Домом Грибоедова". Первый принадлежал дяде Грибоедова, а второй, по Булгакову, "назывался "Домом Грибоедова на том основании, что будто бы некогда им владела тетка писателя - Александра Сергеевича Грибоедова. Ну владела или не владела - мы точно не знаем. Помнится даже, что, кажется, никакой тетки домовладелицы у Грибоедова не было... Однако дом так называли. Более того, один московский врун рассказывал, что якобы вот во втором этаже, в круглом зале с колоннами, знаменитый писатель читал отрывки из "Горя от ума" этой самой тетке, раскинувшейся на софе. А впрочем, черт его знает, может быть и читал, не важно это!".
Кстати, этот дом вошел не только лишь в булгаковский роман Ему посвятил один из своих крохотных рассказов Хармс: "Лев Толстой жил на площади Пушкина, а Герцен - у Никитских ворот. Обоим по литературным делам приходилось бывать на Тверском бульваре. И уж если встретятся - беда: погонится, и хоть раз, да врежет костылем по башке. А бывало и так, что впятером оттаскивали, а Герцена из фонтана водой в чувство приводили.
Вот почему Пушкин к Вяземскому-то в гости ходили, на окошке сидел. Так этот дом потом и называли - дом Герцена".
Но это уже совершенно другая история.

* * *
В 1933 году здесь начал действовать литературный институт имени Горького (долгое время бывший единственным в мире институтом подобного профиля). Инициатором его открытия был, собственно, Максим Горький. Он писал об одной из своих бесед с Лениным: "Я говорил, что жду много, но считаю совершенно необходимым организацию литвуза с кафедрами по языкознанию, иностранным языкам - Запада и Востока, - по фольклору, по истории всемирной литературы, отдельно - русской.
- Гм-гм, - говорил он, прищуриваясь и похохатывая. - Широко и ослепительно! Что широко - я не против, а вот ослепительно будет, а? Своих-то профессоров у нас нет по этой части, а буржуазные такую историю покажут... Нет, сейчас нам этого не поднять. Годика три, пяток подождать надо".
В результате институт все же открылся - спустя девять лет после смерти Ленина. Постановление о нем подписывал сам Михаил Иванович Калинин: "Основать в Москве Литературный институт имени Максима Горького... как литературный учебный центр, дающий возможность писателям, творчески себя проявившим, и, в первую очередь, писателям из среды рабочих и крестьян, повысить свою квалификацию, получить всестороннее развитие и критически усвоить наследие литературного прошлого".
В войну здесь все так же обучали писателей - но уже совсем другим премудростям. Один из студентов, Ю. Окунев об этом писал: "Еще несколько дней назад в Доме Герцена шли занятия, а теперь здесь разместился добровольческий батальон, почти целиком состоявший из литинститутовцев. Во дворе слышались возгласы:
- Левым коли! Правым коли!
Это уже бывалый воин, участник войны с белофиннами Михаил Луконин проводит занятия со своими бойцами. Помощник командира взвода Платон Воронько отдает какие-то приказания... Комсорг батальона Сергей Наровчатов раскрыл планшет и что-то записывает".
Но война закончилась - и жизнь писательского института вошла вновь в привычное русло.
Паустовский так писал про этот институт в 1954 году: "Что дает институт студентам, молодым писателям? Прежде всего, помимо образования литературного и общего, он дает им одну незаменимую совершенно вещь, которую наше поколение писателей не знало и о которой мы даже не могли мечтать, - институт дает им великолепную среду, творческую среду общения с писателями. По существу - что такое институтские семинары? Помимо того, что это форма воспитательной работы с писателями, это ведь еще и клуб в очень хорошем смысле этого слова, это место для схваток, для споров, для очень бурной литературной жизни".
Сам Паустовский вел здесь семинар. Один из его участников, А. Медников, рассказывал: "Константин Георгиевич был не только прекрасным русским писателем, но и талантливым педагогом-воспитателем. Его уроки мастерства менее всего походили на изучение литературной техники как таковой, эти уроки опирались прежде всего на художнический и нравственный опыт... мастера литературы.
Паустовский всегда подчеркивал, что писательство тождественно дару сердца, что оно немыслимо без внутренней потребности поделиться чем-то заветным и важным, что писательство не ремесло и не занятие, а призвание.
Он часто говорил, что писатель должен родиться дважды - сначала как человек, потом как гражданин и художник. Тот не писатель, утверждал Паустовский, кто не прибавил к зрению человека хотя бы немного зоркости". Кроме аудиторий здесь были и комнатки, в которых проживали писатели. К примеру, Осип Мандельштам. Валентин Катаев вспоминал: "Он расхаживал по своей маленькой нищей комнатке на Тверском бульваре, 25, во флигеле дома, где некогда жил Герцен, горделиво закинув вверх свою верблюжью головку, и в то же время жмурился, как избалованный кот, которого чешут за ухом. Я ему помешал. Как раз в это время он диктовал новое стихотворение "Нашедший подкову" и уже дошел до того места, которое, видимо, особенно ему нравилось и особенно его волновало. Мое появление сбило его с очень сложного ритма, и он зажмурился с несколько раздраженной кошачьей улыбкой, что. впрочем, не мешало ему оставаться верблюдиком. Незрелое любовное стихотворение, поспешно прочитанное мною, было наскоро отвергнуто, и щелкунчик, собравшись с мыслями, продолжал диктовать высокопарношепелявым голосом с акмеистическими завываниями:
- ...свой благородный груз...- Он нагнулся, взял из рук жены карандаш и написал собственноручно несколько следующих строк. Это была его манера писания вместе с женой, даже письма знакомым, например мне, из Воронежа.
- ...свой благородный груз,- шепеляво прочел он еще раз, наслаждаясь рождением такой удачной строчки. - С чего начать? - продолжал он, как бы обращаясь к толпе слушателей, хотя эта толпа состояла только из меня и его жены, да, пожалуй, еще из купы деревьев садика перед домом Герцена, шевелящихся за маленьким окном".
Так работал мастер.
Обращался к духу Герцена: "Александр Иванович Герцен!.. Разрешите представиться... Кажется, в вашем доме... Вы как хозяин в некотором роде отвечаете...
Изволили выехать за границу? Здесь пока что случилась неприятность...
Александр Иваныч! Барин! Как же быть? Совершенно не к кому обратиться..."
Проживал здесь и Андрей Платонов. Возникла даже байка - будто бы он подрабатывал дворником и издевательски раскланивался с писательскими бонзами. Но ничего подобного, ясное дело, не было.
А перед домом, во дворике - памятник Герцену. И у него - своя история.
Памятников Герцену в Москве довольно много. Самый знаменитый, работы скульптора Андреева находится на Моховой, перед старым университетским зданием. Еще один, работы не менее маститого Коненкова являет собой часть Аллеи Ученых, разбитой перед северным фасадом высотки МГУ. Есть даже памятник в честь клятвы Герцена и Огарева. Как известно, эта клятва была дана на склоне Воробьевых гор. Так вот, на склоне этих гор памятник и стоит. Мало кто из москвичей хотя бы раз в своей поспешной жизни видел этот монумент, крепко запрятанный среди деревьев.
Но самый любопытный памятник А. Герцену стоит во дворике Литинститута на Тверском бульваре, 25. Внешне он, пожалуй, самый неприметный - невысокая бронзовая фигура в полный рост на черном постаменте из гранита. Автор ее - малоизвестный скульптор Мильбергер, и открыто это изваяние было в октябре 1959 года.
Итак, особняк принадлежал дядюшке знаменитого философа, и Александр Иванович родился здесь, и здесь же провел первые годы своей жизни. С другой стороны, дом был описан М. Булгаковым в "Мастере и Маргарите" как дом МАССОЛИТа с весьма неплохим рестораном и, наоборот, определенно плохими писателями.
Но далеко не каждый знает, что Булгаков еще в ранних черновиках романа "поставил" во дворе этого дома памятник. Правда, не настоящему философу Александру Ивановичу Герцену, а вымышленному поэту Александру Ивановичу Житомирскому: "Пыльная пудреная зелень сада молчала, и молчал гипсовый поэт Александр Иванович Житомирский, во весь рост стоящий под ветвями с книгой в одной руке и обломком меча в другой. За три года поэт покрылся зелеными пятнами и от меча осталась лишь рукоять".
В другом черновике Булгаков пишет: "Сад молчал и молчал гипсовый поэт Александр Иванович Житомирский - в позапрошлом году полетевший в Кисловодск на аэроплане и разбившийся над Ростовом".
Есть и третий черновик, в котором Александр Иванович отнюдь не рухнул с неба, а закончил свою жизнь иначе – отравился осетриной.
Булгаковед Мариэтта Омаровна Чудакова писала в своей книге о Булгакове, что автор под Житомирским подразумевал Андрея Соболя, который застрелился в 1926 году на другом конце Тверского, на скамеечке у памятника Тимирязеву. Но Булгаков Соболю симпатизировал, гибель его переживал, и вряд ли стал бы так над ним иронизировать (особенно, если учесть редакцию с несвежей осетриной).
Историк Б. В. Соколов изложил свою версию: дескать, под Житомирским укрыт Александр Ильич Безыменский, тем более, что тот был родом из Житомира, кроме того инициалы совпадают - оба "А. И.".
Впрочем, неважно, кто прав из этих двух исследователей. Тем более, что очевидно совпадение не только лишь одних инициалов, но и целых имен с отчеством между Житомирским и самим Герценым. Можно много спорить о провидческих способностях Булгакова, но памятник во дворике литинститута он предвосхитил.
Кстати, маститые искусствоведы от памятника не в восторге. К примеру, Милова и Резвин в книге "Прогулки по Москве" писали: "В пластическом решении видно желание не только передать портретное сходство, но и сохранить историческую достоверность даже второстепенных деталей. Пожалуй, это помешало создать глубокий образ революционера, мыслителя, патриота".
Может быть, они и правы, и действительно на этом месте нужен именно этот, по всем статьям героический образ. Но был ли Житомирский революционером, мыслителем и патриотом?
Об этом Булгаков умалчивает.