Благородка

Здание Благородного собрания (Большая Дмитровка, 1) построено в 1787 году по проекту архитектора М. Казакова.


Идея благородного собрания возникла много раньше, нежели сам дом. Е. Благово, московская дворянка, вспоминала: "Дворянское собрание в наше время было вполне дворянским, потому что старшины зорко смотрели за тем, чтобы не было какой примеси, и члены, привозившие с собою посетителей и посетительниц, должны были отвечать за них и не только ручаться, что привезенные ими точно дворяне и дворянки, но и отвечать, что привезенные ими не сделают ничего предосудительного, и это под опасением попасть на черную доску и чрез то навсегда лишиться права бывать в Собрании. Купечество с их женами и дочерьми, и то только почетное, было допускаемо в виде исключения как зрители в какие-нибудь торжественные дни или во время царских приездов, но не смешивалось с дворянством: стой себе за колоннами да смотри издали. Дом Благородного собрания был издавна на том месте, где он теперь, только сперва этот дом был частный, принадлежал князю Долгорукову. Основателем Собрания был Соймонов, человек очень почтенный и чиновный, к которому благоволила императрица Екатерина; он имел и голубую (Андреевскую) ленту и в день коронации императора Павла получил где-то значительное поместье. Жена его была сама по себе Исленьева. Вот этот Соймонов-то и вздумал учредить Собрание для дворянства, и лично ли или чрез кого из приближенных входил о том с докладом к государыне, которая дала свою апробацию и впоследствии приказала даже приобрести дом в казну и пожаловала его московскому дворянству. Дом был несравненно теснее, чем теперь.

Я помню по рассказам, что покойная матушка езжала на куртаги, которые были учреждены в Москве: барыни собирались с работами, а барышни танцевали; мужчины и старухи играли в карты, и по желанию императрицы для того, чтобы не было роскоши в туалетах, для дам были придуманы мундирные платья по губерниям, и какой губернии был муж, такого цвета и платье у жены. У матушки было платье: юбка была атласная, а сверху вроде казакина или сюртучка довольно длинного, из ста- меди стального цвета с красною шелковою оторочкой и на красной подкладке.

Императрица приехала в Москву, в котором это было году - не знаю, но думаю, что до 1780 года зимой, и пожаловала сама на куртаг; тогда и матушка ездила... Намерение-то было хорошее, хотели удешевить для барынь туалеты, да только на деле вышло иначе: все стали шить себе мундирные платья, и материи очень дешевые, преплохой доброты, ужасно вздорожали, и дешевое вышло очень дорогим. Так зимы с две поносили мундирные эти платья и перестали. Так как батюшка был владельцем в Калужской губернии, где был и предводителем, и в Тульской губернии, то у матушки и было два мундира - один стального цвета, а другой, помнится, лазоревый с красным…

Съезжались обыкновенно в 6 часов, потому что обедали рано; стало быть, 6 часов - это был уже вечер, и в 12 часов все разъезжались по домам. Танцующих бывало немного, потому что менуэт был танец премудреный: поминутно то и дело, что или присядь, или поклонись, и то осторожно, а иначе, пожалуй, или с кем-нибудь лбом стукнешься, или толкнешь в спину; мало этого, береги свой хвост, чтоб его не оборвали, и смотри, чтобы самой не попасть в чужой хвост и не запутаться. Танцевали только умевшие хорошо танцевать, и почти наперечет знали, кто хорошо танцует.. . Вот и слышишь: "Пойдемте смотреть - танцует такая-то - Бутурлина, что ли, или там какая-нибудь Трубецкая с таким-то". И потянутся изо всех концов залы, и обступят круг танцующих, и смотрят как на диковинку, как дама приседает, а кавалер низко кланяется.

Тогда и в танцах было много учтивости и уважения к дамам.

Вальса тогда еще не знали и в первое время, как он стал входить в моду, его считали неблагопристойным танцем: как это - обхватить даму за талию и кружить ее по зале...

Собрание в том виде, как оно было потом, устроили в 1811 году; его переделали, расширили и расписали. Очень всем не нравилось, что на потолке в зале представлен был орел с распущенными крыльями, окруженный темно-синею тучей, из которой зигзагами выходит молния. Многие тогда видели в этом дурное предзнаменование, которое и сбылось, и императору Александру Павловичу, посетившему тогда Собрание, должно быть, это не очень полюбилось, потому что он, взглянув на потолок, спросил: "Это что же такое?" - и, говорят, нахмурил брови. Он был довольно суеверен и имел много примет...

Благородное собрание было очень посещаемо, и дамские туалеты всегда очень хороши и несравненно богаче, чем теперь, потому что замужние женщины носили материи, затканные серебром, золотом, и цельные глазетные. Мужчины тоже долгое время до воцарения императора Александра продолжали носить французские кафтаны различных цветов, довольно ярких иногда. - атласные, объяринные, гродетуровые и бархатные, шитые шелками, блестками, и серебром, и золотом; всегда шелковые чулки и башмаки: явиться в сапогах на бал никто и не посмел бы, - что за невежество! Только военные имели ботфорты, а статские все носили башмаки, на всех порядочных людях хорошие кружева. - это много придавало щеголеватости. Кроме того, пудра очень всех красила, а женщины и девицы вдобавок еще румянились, стало быть, зеленых и желтых лиц и не бывало.

С утра мы румянились слегка, не то что скрывали, а для того, чтобы не слишком было красно лицо; но вечером, пред балом в особенности, нужно было побольше нарумяниться. Некоторые девицы сурьмили себе брови и белились, но это не было одобряемо в порядочном обществе, а обтирать себе лицо и шею пудрой считалось необходимым".

П. Богатырев восхищался: "На углу Большой Дмитровки и Охотного ряда находится здание Российского благородного собрания. Не знаю, есть ли еще где-нибудь такой огромный зал, с такими колоннами, зеркалами и люстрами, как здесь. На огромных колоннах этого зала устроены довольно поместительные хоры. Кроме этого Большого зала, есть еще там Малый зал, тоже довольно большой, но много ниже и уже Большого; есть здесь и еще несколько зал, и великолепная круглая гостиная. В этом Собрании в шестидесятых годах была, кажется, первая в России мануфактурная выставка.

В Большом зале московское дворянство принимало государей и задавало такие балы, о которых разговоров хватало на целую зиму. Тогда так называемое высшее общество, состоящее из аристократических русских фамилий, жило еще широко, по-барски, и давало, так сказать, тон всей Москве.

В этом же зале устраивались и симфонические концерты только что основанного по мысли и под руководством Николая Григорьевича Рубинштейна Музыкального общества. Концерты эти привлекали цвет московского общества".

Именно тут устроила свою судьбу пушкинская Татьяна из "Евгения Онегина":

Ее привозят и в Собранье.

Там теснота, волненье, жар,

Музыки грохот, свеч блистанье,

Мельканье, вихорь быстрых пар,

Красавиц легкие уборы,

Людьми пестреющие хоры,

Невест обширный полукруг,

Все чувства поражает вдруг.

Здесь кажут франты записные

Свое нахальство, свой жилет

И невнимательный лорнет.

Сюда гусары отпускные

Спешат явиться, прогреметь,

Блеснуть, пленить и улететь.


У ночи много звезд прелестных,

Красавиц много на Москве.

Но ярче всех подруг небесных

Луна в воздушной синеве.

Но та, которую не смею

Тревожить лирою моею,

Как величавая луна,

Средь жен и дев блестит одна.

С какою гордостью небесной

Земли касается она!

Как негой грудь ее полна!

Как томен взор ее чудесный!..

Но полно, полно; перестань:

Ты заплатил безумству дань.


Шум, хохот, беготня, поклоны,

Галоп, мазурка, вальс... Меж тем,

Между двух теток, у колоны,

Не замечаема никем,

Татьяна смотрит и не видит,

Волненье света ненавидит;

Ей душно здесь... она мечтой

Стремится к жизни полевой,

В деревню, к бедным поселянам,

В уединенный уголок,

Где льется светлый ручеек,

К своим цветам, к своим романам

И в сумрак липовых аллей,

Туда, где он являлся ей.


Так мысль ее далече бродит:

Забыт и свет и шумный бал,

А глаз меж тем с нее не сводит

Какой-то важный генерал.

Друг другу тетушки мигнули

И локтем Таню враз толкнули,

И каждая шепнула ей:

- Взгляни налево поскорей. -

"Налево? где? что там такое?"

- Ну, что бы ни было, гляди...

В той кучке, видишь? впереди,

Там, где еще в мундирах двое...

Вот отошел... вот боком стал...

"Кто? толстый этот генерал?"

Попасть в этот дворянский клуб было не просто. Строгие старшины отслеживали чистоту рядов. Были в собрании постоянные члены, были и приглашенные. Разумеется, тоже дворяне. Если обнаруживалось, что постоянный член привел какого-нибудь разночинца, члена наказывали. Вплоть до исключения.

Происхождение являлось почти единственным критерием. Чем родовитее, тем лучше. Ведешь свой род с какого-нибудь там замшелого столетия - значит, достоин танцевать с императрицей. А матушка любила посещать собрание. И в менуэте ("миновете", как его в то время называли) все боялись повернуться к ней спиною. Словно в церкви к алтарю.

Но это никого не унижало. Напротив - приводило в верноподданнический восторг.

За знатность рода господам прощалось многое. Завсегдатайствовала, например, в собрании, ужасная старуха Офросимова. Все ненавидели ее. Как вцепится в какого-нибудь молодого человека, или в девушку на выданье - так и пропал весь вечер. Потанцевать не даст, заставит ходить с собою под руку, и будет учить уму-разуму. Дескать, и прическа не такая, и одежда, и ветер в голове... А гуляла не по краешку, как было принято в собрании, а зигзагами через весь зал, стараясь помешать танцующим.

Тем не менее, Наталью Дмитриевну Офросимову боялись. Лучше не перечить. Знатная. От нее всего лишь прятались, старались не попасться на глаза.

Этих офросимовых хватало. "Всем в Москве правили старухи, - писал Юрий Тынянов. - Москва была бабье царство. Жабами сидели они в креслах в Благородном собрании и грозно поглядывали вокруг".

Впрочем, по отношению к царям никто не вредничал. Наоборот, боялись помешать желанию монарха. Как-то император Александр Павлович вел в танце (в первой паре, разумеется), еще одну старуху, некую Архарову. Вдруг у Архаровой стало спадать исподнее белье. Она не оконфузилась, не подала и виду - даже наступила на свою одежду.

Благороднейшее общество восприняло ее поступок, словно подвиг.

Тут, как и везде, были свои зануды и свои блистательные шалуны. Взять, к примеру, Герцена. Он вспоминал в "Былом и думах": "Бал был в зале Благородного собрания. Я походил, посидел, глядя, как русские аристократы, переодетые в разных пьеро, ото всей души усердствовали представить из себя парижских сидельцев и отчаянных канканеров... и пошел ужинать наверх".

А, скажем, Пушкин, никогда бы так не написал. Он веселья не чурался, и тому свидетельствуют даже самые нейтральные воспоминания. Например, кузины Александра Герцена, Татьянушки Пассек: "Мы увидали Пушкина с хор Благородного Собрания... Пушкин стал подле белой мраморной колонны, на которой был бюст государя, и облокотился на него".

Немногие посмели бы облокотиться о такой культовый бюст. И Герцен так не поступил бы никогда. В крайнем случае, он произнес бы речь.

Кстати, по преданию, именно тут Александр Сергеевич Пушкин познакомился со своею будущей супругой (а вскоре и вдовой) Натальей Гончаровой. На балу у знаменитого танцмейстера Иогеля.

Поэт В. Филимонов писал в своей поэме под названием "Москва":

Вот всей Москвы зимой по вторникам свиданье:

Наш Русский дом, Дворянское собранье.

Блаженство, рай годов былых,

О зала дивная, единственная в свете!

Как сладкий сон, мы помним их,

На зеркальном твоем паркете

И тихий экосезх, и быстролетный вальс,

И этот польский, в добрый час,

Наш польский длинный, вечный польский!..

А эти хоры меж колонн,

Картинный вид на бальный мир московский,

На этот Руси сбор со всех сторон…

Это была главная бальная площадка города Москвы. А балы здесь любили. Бал был сказкой, мечтой, волшебством. И, в то же время, обычным явлением прошлого века. Ничуть не экзотичнее извозчика и кулебяки.

В девятнадцатом веке в балах заключался смысл общества. Балами жили. Без них нельзя представить дворянский быт России.

Между собой соревновались балетмейстеры. Лучшим был признан Петр Йогель, гениальнейший учитель танцев. Его балы старались, по возможности, не пропускать.

На балах заводили знакомства, решали дела, флиртовали, интриги плели. Многих они делали счастливыми. И многих, разумеется, несчастными. Где красавицы изменяли мужьям и влюбленным в них юношам? Разумеется, там, на балах. И бунинский барчук страдал в своем глухом имении, а старый верный "дядька" утешал его, как мог:

За окнами - снега, степная гладь и ширь,

На переплетах рам - следы ночной пурги...

Как тих и скучен дом! Как съежился снегирь

От стужи за окном. - Но вот слуга. Шаги.


По комнатам идет седой костлявый дед,

Несет вечерний чай: "Опять глядишь в углы?

Небось все писем ждешь, депеш да эстафет!

Не жди. Ей не до нас. Теперь в Москве балы".


Смутясь, глядит барчук на строгие очки,

На седину бровей, на розовую плешь...

- Да нет, старик, я так... Сыграем в дурачки,

Пораньше ляжем спать... Каких уж там депеш!

События же здесь случались самые разнообразные - от легких концертов до пафосных политических акций. Вот, например, 23 апреля 1844 года именно здесь состоялся гастрольный концерт немецкой пианистки Клары Шуман. Она приехала сюда со своим мужем, известным композитором Робертом Шуманом и выступила в Благородном собрании.

Разумеется, ее слушали с большой приязнью. В Москве и сегодня неравнодушны к заезжим артистам. А в то время, при тех "средствах коммуникации", когда о телевидении еще и не мечтали - и подавно.

Клара Шуман писала: "Приняли меня очень восторженно. Большой успех имел "Ноктюрн" Фильда."

Ей вообще понравились Москва и москвичи.

Дворянское собрание в то время было чинным, благородным, но никак не мертвенным и не официозным. А к началу прошлого столетия распоясалось вконец.

Об избранности публики уже не приходилось говорить. Сюда пускали каждого желающего. Возникло вдруг "демократическое" сокращение - "Благородка". Да и увеселения стали совсем другими, унизительными для старой дворянской гвардии, в изумлении доживающей свой долгий век.

В конце девятнадцатого века тут, например, устраивало свое празднество Общество искусства и литературы. Мало того, что в стены Благородного собрания пустили безродных рисовальщиков и шелкоперов. Им разрешили нарядиться в жуткие карнавальные костюмы и заставить аристократические интерьеры более чем смелыми декорациями.

Впрочем, жуткими и смелыми их находили только в прошлом веке. Из нашего же времени все это воспринимается как классика, немножечко поднадоевшая со школы. Например, картины Левитана.

В Колонном зале проходили концерты "музыкалки" - московского Музыкального общества. На концертах аристократизма не было в помине. А билетов на подобные мероприятия продавали больше, чем было в зале мест. В основном сюда ходило "новое купечество" - в отличии от старого, кондового, не чуждое искусств.

Петр Боборыкин так описывал одно из здешних культурно-развлекательных мероприятий: "По мраморной лестнице Благородного собрания поднималась на другой день Анна Серафимовна - одна, без Любаши.

Она любила выезжать одна и в театр лакея никогда не брала. Только на концерты Музыкального общества ездил с ней человек в скромной черной ливрее, более похожей на пальто, чем на ливрею. Первые сени, где пожарные отворяют двери, она быстро прошла в своей синей песцовой шубе. Двери хлопали, сквозной ветер так и гулял. В больших сенях стеной стояли лакеи с шубами. Все прибывающие дамы раздевались у лестницы. Белый и голубой цвета преобладали в платьях. По красному сукну ступенек поднимались слегка колеблющиеся, длинные, обтянутые женские фигуры, волоча шлейфы или подбирая их одной рукой. На площадке перед широким зеркалом стояли несколько дам и оправлялись. Правее и левее у зеркала же топтались молодые люди во фраках, двое даже в белых галстуках. Они надевали перчатки. На этот концерт съехалась вся Москва. В программе стояла приезжая из Милана певица и исполнение в первый раз новой вещи Чайковского.

Мраморный лев глядится в зеркало. Его голова и щит с гербом придают лестнице торжественный стиль. Потолок не успел еще закоптиться. Он лепной. Жирандоли на верхней площадке зажжены во все рожки. Там, у мраморных сквозных перил, мужчины стоят и ждут, перегнувшись книзу. На стуле сидит частный пристав и разговаривает с худым желтым брюнетом в сюртуке, имеющим вид смотрителя.

Анна Серафимовна остановилась на первой площадке у зеркала, подождав немного, пока другие дамы отойдут. Сначала она смотрела вниз по лестнице. Она стояла у перил в том месте, где они заворачивают наверх, около льва. Ей видна была вся суматоха и в сенях и левее, за арками, где отдают на сбережение платье приехавшие без своей прислуги. Оттуда выбегали обдерганные, нечистые лакеи, нанимающиеся поденно, приставали к публике, тащили каждый к себе, совали нумера. На прилавке складывались шубы и пальто, калоши клались в холщовые мешки - и все это исчезало в глубинах помещения с перегородками. Публика все прибывала. "Вся Москва" давала себя знать... Вошло уже более двух тысяч человек. С той площадки, где остановилась Анна Серафимовна, лестница и сени в обоих своих отделениях, с поднимающимися кверху дамами и мужчинами, толкотней за арками, с толпой лакеев, нагруженных узлами, казались каким-то одним телом, громадным пестрым червем, извивающимся в разных направлениях... И все это - Москва, "хорошее" общество, ездящее сюда каждую субботу. Она никого почти не знает, кроме больших купеческих фамилий... Это все господа... А почему она не принимает? Кто мешает ей? На миру надо жить! Свое купеческое общество ее не тянет. Скучно ей в нем до тошноты.

Анна Серафимовна подошла к зеркалу.

Около него только что вертелись две девицы, одна в ярко-красном, другая в нежно-персиковом платье, перетянутые, с длинными корсажами, в цветах, точно они на бал приехали. Их французский язык раздражал ее... Они, может, и купчихи - нынче не разберешь... Одеты обе богато... Шила на них, наверно, Жозефина или Луиза с Тверской. Своим белым сливочного цвета платьем строгого покроя, с кружевными рукавами, Анна Серафимовна довольна. Она не надела только брильянтовые пуговицы, большие - каждая тысячи по две...

В зеркало она видна себе вся, и за ней лестница - вниз и вверх. Парадно почувствовала она себя, жутко немного, как всегда на людях. Но ей ловко в платье, перчатки тоже прекрасно сидят, на шесть пуговиц, в глазах сейчас прибавилось блеску, даром, что плохо спала, из-под кружевного края платья видны шелковые башмачки и ажурные чулки. Никогда она еще не находила себя такой изящной. Кажется, все тяжелое, купеческое слетело с нее. Осмотрела она себя быстро, в несколько секунд, поправила волосы, на груди что-то, достала билет из кармана, скрытого в складках юбки, и легкими шагами начала подниматься... Глазам ее приятно; но уже не в первый раз обоняет она запах сапожной кожи... И чем ближе к входу в первую залу, тем он слышнее. Запах этот идет от артельщиков в сибирках, приставленных к контролю билетов. Она знает отлично этот запах. Ее артельщики ходят в таких же сапогах. Она подает одному из них свой абонементный билет. Он у ней нумерованный, но в большую залу она не пойдет; хорошо, если б удалось занять поближе место, за гостиной с арками, там, где полуосвещено. Вероятно, можно. Еще четверть часа до начала".

Продолжение "экскурсии" по "Благородному собранию для разночинцев" выглядело так: "У входа во вторую продольную залу - направо - стол с продажей афиш. Билетов не продают. В этой зале, откуда ход на хоры, стояли группы мужчин, дамы только проходили или останавливались перед зеркалом. Но в следующей комнате, гостиной с арками, ведущей в большую залу, уже разместились дамы по левой стене, на диванах и креслах, в светлых туалетах, в цветах и полуоткрытых лифах.

Анна Серафимовна бросила на них взгляд боком. Она знала трех из этих дам, могла назвать и по фамилиям... Вот жена железнодорожника - в рытом бархате, с толстой красной шеей; а у той муж в судебной палате что-то; а третья - вдова или "разводка" из губернии, везде бывает, рядится, на что живет - неизвестно... Все три оглядывают ее. Ей бы не хотелось проходить мимо них, да как же иначе сделать? Виктора Мироныча и его похождения каждая знает... А ни одна, гляди, хорошего слова про нее не скажет: "Купчиха, кумушка, на "он" говорит, ему не такая жена нужна была". Каждую складочку осмотрят. Скажут: "Жадная, платье больше трехсот рублей не стоит, а брильянтов жалко надевать ей, неравно потеряет".

Щеки сильно разгорелись у Анны Серафимовны... Она быстро, быстро дошла до одной из арок, где уже мужчины теснились так, что с трудом можно было проникнуть в большую залу. Люстры были зажжены не во все свечи. Свет терялся в пыльной мгле между толстыми колоннами; с хор виднелись ряды голов в два яруса, открывались шеи, рукава, иногда целый бюст... Все это тонуло в темноте стены, прорезанной полукруглыми окнами. За колоннами внизу, на диванах, сплошной цепью расселись рано забравшиеся посетительницы концертов, и чем ближе к эстраде, помещающейся перед круглой гостиной, тем женщин больше и больше.

В сторону эстрады заглянула было в большую залу и Анна Серафимовна, но сейчас же подалась назад. В гостиной вдоль арок, на четырех рядах кресел, на больших диванах и по всей противоположной стене жужжит целый рой женских сдержанных голосов. Темных платьев почти не было видно... Здесь только в начале концерта слушают, но разговоры не прекращаются. Это салон, приставленный к концертной зале... Углубиться в симфонию невозможно. Анна Серафимовна хоть и не считает себя много смыслящей в музыке, но не одобряет этой гостиной.

Она прошла дальше, в полуосвещенную комнату покороче, почти совсем без мебели. Несколько кресел стояло у левой стены и около карниза. Она села тут за углом, так, чтобы самой уйти в тень, а видеть всех. Это местечко у ней - любимое. Тут прохладно, можно сесть покойнее, закрыть глаза, когда что-нибудь понравится, звуки оркестра доходят хоть и не очень отчетливо, но мягко. Они все-таки заглушают разговоры... Найти ее во всяком случае нетрудно - кто пожелает...

Вот приближается улыбающийся лысый господин в черном сюртуке. От него она хотела бы спрятаться. Непременно подойдет и начнет говорить приторные любезности. Не нужно ей и вот того крошечного гусарика в красных рейтузах и голубом ментике... Он всех знает, переходит от одной дамы к другой, волоски на лбу расчесаны, как у ее сына Мити, что-то такое всем шепчет. А вот и пары пошли. Она их давно заметила. Лучше не смотреть! Какое ей дело?.. Точно завидует. Есть чему! Так открыто держать около себя любовников - срам!

Оркестр грянул. Это была "це-мольная" симфония Бетховена".

А перед революцией собрание и вовсе опростилось. В нем в 1911 году прошли концерты народного хора Митрофана Пятницкого. И перед публикой показывали свое умение петь "барыню" крестьяне из Воронежской губернии.

Самое ужасное, что пресса подавала это как вполне достойное событие. Больше того, восторгалась: дескать, только на этих концертах москвичи стали "лицом к лицу с настоящими народными певцами, - теми самыми деревенскими артистами и артистками, живыми художественными традициями которых доселе держится еще на Руси старинное песенное искусство".

Словом, демократизация страны коснулась и Дворянского собрание. По-сути, уничтожила его. И собрание купцов, студентов и крестьянских песенников дворянским называли только по привычке.


* * *

Как ни странно, некая общественная значимость вернулась к этому дворцу после революции 1917 года.

"Дом благородного собранья"

Культурным домом стал теперь -

Центральным домом профсоюзов, -

ликовал Демьян Бедный

"Дом благородных союзов," - шутили скептики.

Но, несмотря на узкий профиль нового владельца, именно в этом здании проходили многие важные события. Здесь устраивались показательные суды - от полусерьезного "Разгрома "Левого фронта" до известных разоблачений с последующими расстрелами. А. Мариенгоф вспоминал: О таких буйных диспутах, к примеру, как "Разгром "Левого фронта", вероятно, современники до сих пор не без увлечения рассказывают своим дисциплинированным внукам.

В Колонный зал на "Разгром" Всеволод Мейерхольд, назвавший себя "мастером", привел не только актеров, актрис, музыкантов, художников, но и весь подсобный персонал, включая товарищей, стоявших у вешалок.

Следует заметить, что в те годы эти товарищи относились к своему театру несравненно горячей и преданней, чем относятся теперь премьеры и премьерши с самыми высокими званьями.

К Колонному залу мейерхольдовцы подошли стройными рядами. Впереди сам мастер чеканил мостовую выверенным командорским шагом. Вероятно, так маршировали при императоре Павле. В затылок за Мейерхольдом шел "знаменосец" - вихрастый художник богатырского сложения. Имя его не сохранилось в истории. Он величаво нес длинный шест, к которому были прибиты ярко-красные лыжные штаны, красиво развевающиеся в воздухе.

У всей этой армии "Левого фронта" никаких билетов, разумеется, не было. Колонный был взят яростным приступом. На это ушло минут двадцать. Мы были вынуждены начать с опозданием. Когда я появился на трибуне, вихрастый знаменосец по знаку мастера высоко поднял шест. Красные штаны зазмеились под хрустальной люстрой.

- Держись, Толя, начинается, - сказал Шершеневич.

В ту же минуту затрубил рог, затрещали трещотки, завыли сирены, задребезжали свистки.

Мне пришлось с равнодушным видом, заложив ногу на ногу, сесть на стул возле трибуны.

Публика была в восторге. Скандал ее устраивал значительно больше, чем наши сокрушительные речи.

Так проходил весь диспут. Я вставал и присаживался, вставал и присаживался. Есенин, засунув четыре пальца в рот, пытался пересвистать примерно две тысячи человек. Шершеневич философски выпускал изо рта дым классическими кольцами, а Рюрик Ивнев лорнировал переполненные хоры и партер.

Я не мог не улыбнуться, вспомнив его четверостишие, модное накануне революции:

Я выхожу из вагона

И лорнирую неизвестную местность.

А со мной - всегдашняя бонна -

Моя будущая известность.

Докурив папиросу, Шершеневич кисло сказал:

- "Разгром" не состоялся".

Здесь выставляли на "последнее прости" гробы с великими усопшими. Первым из удостоившихся этой почести был Петр Кропоткин.

После встречи гроба с телом на Савеловском вокзале (последние годы великий Кропоткин провел в подмосковном Дмитрове) его перенесли на Большую Дмитровку, в Колонный зал Дома Союзов, где и установили для прощания. Это было началом традиции. До Кропоткина подобных актов - с организованной очередью, почетным караулом и прочей соответствующей атрибутикой - здесь не устраивали. Но с февраля 1921 года это место стало постоянным.

Два дня гроб стоял в Колонном зале. Количество пришедших попрощаться с видным анархистом исчислялось тысячами. Это были и делегации от заводов, общественных и государственных организация, и самостоятельные граждане, представлявшие в том зале лишь самих себя. В почетном карауле большей частью находились анархисты.

Под конец церемонии произошла неприятная история. Дочь Петра Алексеевича Александра попросила Ленина, "освободить хотя бы на день похорон, для участия в них тех товарищей анархистов, которые находятся в данный момент под арестом". В просьбе ей было отказано. Но Александра Петровна была истинной дочерью своего отца и категорически заявила, что "все коммунистические венки будут сняты с гроба, если анархисты не будут выпущены на похороны".

На такое власти, конечно, пойти не могли. И анархисты были выпущены, что называется, "под честное слово". Все прекрасно понимали, что это самое "честное слово" подкрепляется возможностью очередного витка государственного террора - за каждого сбежавшего будут расстреляны десятки его невиновных соратников. Поэтому все анархисты после похорон вернулись в тюрьмы.

Здесь неоднократно выступал сам Ленин. Вот, например, одна из многочисленных заметок, посвященных одному из многочисленных таких событий, помещенная в "Вечерке": "Блестящий Колонный зал Дома союзов переполнен рабочими депутатами. На хорах полно гостей. В зале говорят о предстоящем выступлении тов. Ленина. Все с нетерпением ждут появления вождя русского пролетариата, который впервые после своего выздоровления должен выступить перед представителями рабочих организаций. Появление Владимира Ильича было встречено громом аплодисментов. Весь зал стоя приветствовал вождя мирового пролетариата. Приветствия вылились в форму бурной овации, длившейся несколько минут".

Вот еще одна история про Ленина, описанная публицистом Ильей Шнейдером: "Художественный подотдел Моссовета, которым ведала тогда Каменева, поручил мне как режиссеру отдела и организацию и проведение… ответственного концерта, причем Каменева упрямо настаивала, чтобы объявление исполняемых на концерте номеров производилось на трех языках: русском, французском и немецком. Мы доказывали, что трехкратное повторение в коротких фразах фамилий композиторов и исполнителей, одинаково звучащих на всех этих языках, будет только вызывать смех аудитории, но Каменева настояла на своем, в поэтому порученная мне почетная роль ведущего такого ответственного концерта была для меня отравлена. К тому же я опасался за свой неважный французский прононс. Но на концерте я не мог удерживаться от улыбки при нудном и ненужном повторении одною и того же на трех языках, и аудитория весело отвечала мне оживлением в зале, прекрасно поняв, что я выполняю чей-то нелепый приказ.

В зале, несмотря на лето, было холодно. Артисты тоже ежились и кутались в теплое, ожидая в круглом зальце позади эстрады своего выступления. Гельцер в белой пачке, со страусовым эгретом в прическе вышла перед "pas de deux" в зал и стала "разогреваться", опершись рукой о холодную мраморную колонну и энергично отстукивая "маленькие батманы" попеременно то одной, то другой ногой, на которых поверх шелкового розового трико были временно натянуты грубые шерстяные гетры.

Я уже готов бы объявить танец, когда внезапно иссяк свет в величественных хрустальных люстрах и все погрузилось в темноту и в мгновенно наступившую тишину, в которой снова зазвучало прервавшееся было размеренное постукивание и шарканье гельцеровских "маленьких батманов".

Так же внезапно все залило опять светом, и я увидел, как Гельцер продолжает "разогреваться", опираясь не на колонну, откуда она отошла в темноте, а крепко уцепившись рукой за чье-то плечо...

Я объявил pas de deux и, сбегая по приставленной к эстраде лесенке, заметил сидевшего на ее ступеньках человека, быстро писавшего что-то в записной книжке.

Немного погодя я снова вышел из круглого зальца к эстраде и заметил, что человек этот, повернув голову к танцующим, смотрит на заканчивающееся adagio, а потом внимательно следит, как Гельцер проводит в стремительном темпе свою вариацию.

Под гром аплодисментов балерина сбежала с лесенки. Человек, сидевший на ступеньках, повернул вслед Гельцер голову, похлопал в ладоши и улыбнулся.

Я взглянул на его лицо и прирос к паркетному полу: прямо передо мной па расстоянии каких-нибудь двух-трех шагов сидел Ленин!

Я уже не видел ни мужской вариации, ни коды, пи финала, я видел одного только Ленина, который продолжал писать и время от времени взглядывал на сцену.

Мое сердце колотилось, я не мог отвести взгляда от такой знакомой по портретам фигуры Владимира Ильича, его головы, большого лба, от усов и бородки, удививших меня своим рыжеватым цветом, и не верил своим глазам, не верил, что наяву, так близко вижу Ленина.

Гельцер и Тихомиров сбежали с лесенки, и Ленин снова заулыбался и захлопал в ладоши. Потом он встал и, глядя в свою записную книжку, прошел в дверь, за которой стрекотали пишущие машинки.

Я побежал к Гельцер и Тихомирову и сказал им, кто сидел сейчас на лесенке, улыбался им и аплодировал. Они бросились обратно к эстраде, но Ленин, видимо, надолго остался в машинописном бюро, диктуя, должно быть, свои записи, в которые он углубился, сидя на ступеньках и не слыша временами пи музыки Минкуса, ни оглушительных аплодисментов и криков "браво".

А вот и другое событие. Январь 1924 года. Мимо гроба с телом Ленина проходят люди. Газета "Беднота" охотно публикует диалоги между подобными паломниками: "Встречаю орловского мужика. Здороваемся. Спрашиваю:

- Вы, товарищ Маянцев, давно в Москве?

- Какое, только вчера приехали, вот с ними, - указал он на стоящих четырех мужиков.

- Мы от "мира", целая деревня сделала нам сбор на дорогу. Бабы сносили в сборную избу полотенца, масло, яйца и строго-настрого наказывали посмотреть хоть на умершего Ильича. Да и не только посмотреть, а проводить до могилы.

Уже пятый час стоим, а теперь, кажись, недолго - вон уж дом-то близко".

Кого только не было среди тех, кто пришел попрощаться. Был, кстати, и писатель Михаил Булгаков. В два захода. Его супруга вспоминала: "24 января всю ночь простояли в Дом Союзов, но так и не попали, вернулись закоченевшие домой. Булгаков потом пошел один и попал".

Вера Инбер посвятила этому событию стихотворение "Пять ночей и дней":

И прежде чем укрыть в могиле

Навеки от живых людей,

В Колонном зале положили

Его на пять ночей и дней…


И потекли людские толпы,

Неся знамена впереди,

Чтобы взглянуть на профиль желтый

И красный орден на груди.


Текли. А стужа над землею

Такая лютая была,

Как будто он унес с собою

Частицу нашего тепла.


И пять ночей в Москве не спали

Из-за того, что он уснул.

И был торжественно-печален

Луны почетный караул.

До могилы, куда так стремился проводить вождя товарищ Маянцев и которую прочила поэтесса В. Инбер, дело не дошло - здесь же было принято решение построить мавзолей. Сюда же доставили и архитектора Щусева, которому выпала честь решать эту нелегкую задачу.

А 7 февраля 1924 года в Колонном зале дома Союзов состоялся пленум Моссовета посвященный памяти Ленина.

Пленум постановил:

"1. Оставить Владимира Ильича Ленина навсегда в списках членов Моссовета, как депутата трудящихся масс.

2. Номер 1 членского билета, присвоенного Владимиру Ильичу, в дальнейшем не выписывать другим избранным депутатам Совета."

До сравнительно недавних пор все это выполнялось с большой тщательностью.

При советской власти залы бывшего Дворянского собрания все чаще использовались в качестве общественно-политической площадки первого разряда. Это началось еще в 1919 году, когда здание передали профсоюзам. Сам Ленин выступал тут около пятидесяти раз. Затем трудящиеся массы прощались в этих залах с телом Ильича. Затем - траурный пленум Моссовета. А после события посыпались одно за другим.

Тут, к примеру, в 1934 году прощались с Сергеем Мироновичем Кировым. Его убийство приписывалось "шайке троцкистско-зиновьевских бандитов" - так выражались официальные средства массовой информации. А других тогда не было.

А спустя два года в этих стенах "многомиллионные народы Советского Союза... вынесли свой приговор главарям подлых банд фашистских агентов - троцкистско-зиновьевским шпионам, вредителям, диверсантам - Зиновьеву, Каменеву, Пятакову, Сереброякову и другим."

В это время здесь властвовал другой уже вождь - несколько иного склада, с несколько иной харизмой. Анатолий Рыбаков писал в романе "Тридцать пятый и другие годы": "14 мая 1935 года Сталин приехал в Колонный зал Дома союзов на торжественное заседание, посвященное пуску Московского метрополитена.

Глядя на сидевших в зале молодых людей - строителей метро, на их радостные, веселые лица, обращенные только к НЕМУ, ждущие только ЕГО слова, он думал о том, что молодежь за НЕГО, молодежь, выросшая в ЕГО эпоху, - это ЕГО молодежь, им, детям из народа, он дал образование, дал возможность осуществить свой трудовой подвиг, участвовать в великом преобразовании страны. Этот возраст, самый романтичный, навсегда будет связан в их памяти с НИМ, их юность будет озарена ЕГО именем, преданность ЕМУ они пронесут до конца своей жизни.

Его мысли прервал Булганин:

- Слово имеет товарищ Сталин.

Сталин подошел к трибуне.

Зал встал… Овация длилась бесконечно…

Сталин поднял руку, призывая к спокойствию, но зал не утихал, все хлопали в такт, это было похоже на удары по громадному барабану, и каждый удар сопровождался громовым скандированием одного слова: "Сталин!", "Сталин!".

Сталин привык к овациям. Но сегодняшние овации были особенными. Его приветствовали не чиновники, не комсомольские бюрократы, а простые рабочие - бетонщики, проходчики, сварщики, слесари - строители первого в стране метрополитена. Это народ, лучшее из народа и будущее народа.

Аплодисменты сотрясали зал, - юноши и девушки вскакивали на кресла, кричали: "Да здравствует товарищ Сталин!", "Великому вождю товарищу Сталину - комсомольское ура!"

Сталин вынул часы, поднял их, показывая залу, что пора угомониться. Ему ответили еще большей овацией.

Сталин показал часы президиуму. Там заулыбались, польщенные тем, что тоже принимают участие в трогательном общении вождя с народом. И, как бы уступая требованию Сталина, так демократически выраженному, члены президиума стали усаживаться на места.

Садились и в зале, но аплодисменты продолжались.

- Товарищи, - Сталин улыбнулся, - подождите авансом рукоплескать, вы же не знаете, что я скажу.

Зал ответил ему радостным смехом и новыми овациями.

- Я имею две поправки, - продолжал Сталин, - партия и правительство наградили за успешное строительство Московского метрополитена одних - орденом Ленина, других - орденом Красной Звезды, третьих - орденом Трудового Красного Знамени, четвертых - грамотой ЦИК. Но вот вопрос: а как быть с остальными, как быть с теми товарищами, которые клали свой труд, свое умение, свои силы наравне с ними? Одни из вас как будто бы рады, а другие недоумевают. Что же делать? Вот вопрос.

Он сделал паузу.

Благоговейная тишина стояла в зале.

- Так вот, - продолжал Сталин, - эту ошибку партии и правительства мы хотим поправить перед всем честным миром.

Опять зал взорвался смехом и аплодисментами.

Сталин вынул из нагрудного кармана френча сложенную вчетверо бумажку, развернул.

- Первая поправка: за успешную работу по строительству Московского метрополитена объявить благодарность ударникам, ударницам и всему коллективу инженеров, техников, рабочих и работниц Метростроя.

И опять гром аплодисментов. Когда зал наконец утих, Сталин сказал:

- И вторая поправка: за особые заслуги в деле мобилизации славных комсомольцев и комсомолок на успешное строительство Московского метрополитена наградить орденом Ленина Московскую организацию комсомола.

Снова шквал аплодисментов. На этот раз аплодировал и сам Сталин, воздавал этим честь московскому комсомолу.

И когда он перестал аплодировать, утих и зал.

- Может быть, товарищи, этого мало, но лучшего мы придумать не сумели. Если что-нибудь еще можно сделать, то вы подскажите.

Жестом руки приветствуя собрание, Сталин направился в президиум.

Овация превзошла все предыдущие. "Ура любимому Сталину!" И зал загремел: "Ура!", "Ура!", "Ура!" Какая-то девушка вскочила на стул и крикнула: "Товарищу Сталину - комсомольское ура!" И снова понеслось по рядам: "Ура!", "Ура!", "Ура!"

Овация длилась минут десять. В зале продолжали стоять и аплодировать, выкрикивать "Ура!", "Любимому Сталину - ура!".

Сталин молча стоял в президиуме и смотрел в зал. Нет, это не те, что полтора года назад аплодировали ему на Семнадцатом съезде, те аплодировали неискренне, эти совсем другие, это ЕГО люди".

Действовал здесь театр под названием "Рабочий отдых". "Театр своими пятью бригадами концертно-эстрадного характера и двумя бригадами кукольного театра обслуживает преимущественно дома отдыха," - сообщала реклама. В репертуаре же были спектакли: "Индульгенция", Крепи Осоавиахим", "Гармонь", "Бравый солдат Швейк", "Канитель" (по Чехову) и "Неудачный день" (Зощенко). Можно сказать, репертуар перекрывал весь существовавший в то время драматургический диапазон.

Здесь же, в Доме Союзов проходил показательный процесс над так называемыми врачами-вредителями.

В Великую Отечественную именно Дом Союзов был единственной в Москве отапливаемой концертной площадкой. В первую очередь поэтому здесь состоялась московская премьера знаменитой Седьмой симфонии Д. Шостаковича. Здесь же проходили репетиции. Автор писал: "Объединенный оркестр Большого театра и Всесоюзного радиокомитета закончил работу над моей Седьмой симфонией. Симфония выучена превосходно и исполняется мастерски, с настоящим артистическим воодушевлением… Я прослушал все репетиции, в том числе и генеральную, и я счастлив, что мой авторский замысел на концерте будет так хорошо донесен до слушателя… С большим волнением и радостью я жду тот день, когда в Москве, в столице нашей родины, прозвучит моя Седьмая симфония".

Там же, спустя десятилетие, композитор принял сразу две награды - звание народного артиста СССР и премия "За укрепление мира между народами". С прочувственной речью выступил И. Эренбург. Он сказал: "Ваша музыка обошла пять частей света, и повсюду она утверждала, что человек может понять другого. Вы приблизили миллионы людей к пониманию других и этим помогли народам отстоять их высшее благо - мир. Вы сделали это, не отрекаясь от сложности человека и от сложности искусства, не прибедняя и не упрощая душевный мир наших современников".

Шостакович же ответствовал: "Мне сегодня хочется с глубоким удовлетворением отметить радующие нас успехи сторонников мира во всех станах. Несмотря на огромные трудности, на злобное противодействие алчных и жестоких агрессоров, труженики всех стран и всех народов героически укрепляют великое и благородное дело мира, преграждая тем самым пут губительной, смертоносной войне. Высокая награда обязывает меня бороться за мир и дружбу между народами так, чтобы всегда с честью носить высокое звание сына советского народа, стоящего во главе движения борьбы за мир и дружбу".

Потрясающе непробиваемые штампы советских времен.

Но сегодня советской эпохи в жизни дома как будто и не было. Здесь все так же поют и танцуют, как пели и танцевали во времена гастролей Клары Шуман.


 
Подробнее о Большой Дмитровке и ее окрестностях - в историческом путеводителе "Дмитровка. Прогулки по старой Москве".